Шрифт:
Часто эти разговоры заканчивались далеко за полночь, а это означало, что утром мне неминуемо предстояла борьба с искушением позволить себе проспать как минимум полунощницу. Всеми силами я старался не просыпать службы, и, кажется, мне это удавалось, ведь по моему отношению к церковной службе составлялось мнение у монастырского духовенства, сестёр и у самой игумении о степени моей подготовленности или, если хотите, годности к рукоположению.
С послушницей Марией – старшей гостиничной сестрой – мы стали видеться по нескольку раз в день, по крайней мере за гостиничной трапезой. Относилась она ко мне, как к будущему священнослужителю, а поскольку последних она уважала, то и мне «с их стола» перепадали приличного размера крохи уважения, что выражалось порой в доверительных рассказах сестры Марии. Подробно она ничего не рассказывала мне о своей жизни до монастыря, но однажды, как бы случайно, обронила, что с юности мечтала о монашеской жизни. Родилась она в деревне на тамбовщине. Мать умерла у неё рано. Отец и слушать не хотел, когда дочь собралась в монастырь, и чтобы удержать её от этого шага, он даже купил ей небольшой дом в том селе неподалёку от церкви, куда Мария ходила пешком из своей деревни, чтобы участвовать в богослужении и исполнять разного рода работу при храме. Вдруг, однажды, как бы ни с того ни с сего ночью случился в её доме пожар, и дом сгорел дотла. «Спасаясь от огня, – рассказывала сестра Мария, – выбежала я из дома и говорю себе: „Бог дал, Бог и взял“, и так легко мне стало. Теперь ничто меня уже не держало в миру», – подытожила свой короткий рассказ сестра Мария. Я слушал её с нескрываемым удивлением и всё больше проникался к ней уважением. Много позже от её племянницы я узнал некоторые подробности о её молодых годах. Мария была девушкой с приятной внешностью, и парни на неё заглядывались, но Марию больше привлекали набожные старушки, чем молодые крепкие деревенские парни. Особенно она дорожила общением с одной пожилой, потерявшей зрение монахиней, о которой шла молва как о человеке, имеющем дар непрестанной молитвы. Был в деревне один парень, который сватался к Марии и, уходя в армию, надеялся, что она будет его ждать. Только Марию больше привлекала забота о больных да увечных. Однажды мать этого парня не выдержала и написала ему в армию, что его Маша собирает всех инвалидов, сажает их на санки и возит в церковь и ни о каком замужестве не думает, а собирается в монастырь.
Как я уже отметил для себя в первый свой приезд, сестра Мария была человеком вспыльчивым. Сама она прекрасно знала об этой своей слабости и как-то, в очередной раз вспылив по незначительному поводу, она, как бы извиняясь, рассказала мне историю из какого-то древнего патерика: «Был у одного старца послушник, сильно страдавший вспыльчивостью. Бывало, послушник вспылит, наговорит старцу лишнего, а потом придёт в себя и прячется от стыда, не смея показаться старцу на глаза. А старец найдёт его и скажет: „Бог простил тебя, довольно прятаться, возвращайся“».
Годом позже, когда я уже был диаконом, приехал в обитель архимандрит Иоанн Крестьянкин. Он уже тогда был весьма почитаемым старцем. После литургии матушка игумения с духовенством ведут отца Иоанна по монастырю. Я тоже оказался в числе сопровождающих старца. Приходим на «горку». Сестра Мария встречает нас раскрасневшаяся от волнения, благословляется у отца Иоанна, смущённо улыбаясь. Отец Иоанн, – это мне отчётливо запомнилось, – благословляя сестру Марию, многозначительно замечает, что гостиничное послушание – это Авраамова добродетель. Сестра Мария, воспользовавшись тем, что её келия была рядом со входом, просит отца Иоанна войти и благословить её келию. И тут мне представилась впервые возможность заглянуть в келию сестры Марии. Келией оказалась совсем небольшая комната с одним окном, вмещавшая кровать, стол и шкаф. Особо обращал на себя внимание святой угол с большим количеством икон разного размера и разного художественного достоинства. На внутренней стороне двери висел плакат, на котором от руки крупными печатными буквами было написано: «гордость монашеская и гордость мирская». Дальше шло перечисление грехов той и другой гордости. Но что меня поразило в келии сестры Марии, так это разноцветный тканый коврик над кроватью, на котором была изображена неприятного вида старуха-смерть с косой. Вскоре прогулка с отцом Иоанном по обители закончилась, а я ещё долго вспоминал убогость келии сестры Марии и этот надкроватный коврик. «Откуда он у неё – этот коврик искусной работы?» – спросил я себя и решил, что, скорее всего, он достался ей «по наследству» от кого-то из сестёр, ранее проживавших в этой келии. Я понимал, что этот коврик напоминал смотрящим на него о такой важной добродетели, как память смертная, но должен был признать, что не был готов повесить такой коврик у себя над кроватью. Гораздо ближе мне были надкроватные коврики с картинами природы, что-нибудь, например, из работ Шишкина или Левитана.
В скором времени сестре Марии дали послушание алтарницы. Помню, как она радовалась и волновалась, но тут её поджидало нелёгкое испытание. Старшей алтарницей в то время была пожилая монахиня со сложным, как говорят, характером, так что сестра Мария должна была подчиняться ей, как старшей, во всём, что касалось богослужения. Порядок службы сестра Мария знала плохо и порой не могла угадать, когда, к примеру, ей надо было вынести кадило и свечи на полиелей, поэтому часто можно было слышать, как она умоляюще спрашивала у старшей алтарницы: «Мать, когда мне выходить?» – «А когда хочешь», – обиженно отвечала старшая алтарница и отворачивалась от неё. Священники и диаконы всякий раз приходили на помощь сестре Марии, подсказывая, что и когда ей нужно делать. Не знаю, может, что-то произошло между старшей и младшей алтарницами, или у старшей были такие методы воспитания, но школу смирения в алтаре сестра Мария прошла хорошую. Её постригли в монахини (с именем Магдалина), когда я уже служил на приходе в Таллине. Время от времени приезжая в монастырь, я редко видел мать Магдалину, поскольку из алтарниц она была переведена на другое послушание.
Как-то до меня дошёл слух, что мать Магдалина заболела и её привезли в Таллин. У неё обнаружили онкологию. Я навестил её в больнице. Видно было, что она обрадовалась, мы проговорили с ней полчаса – не меньше. Выглядела она вполне здоровой, но, как оказалось впоследствии, её здоровый внешний вид оказался обманчивым. Она вернулась в монастырь и вскоре слегла. Её перевели в богадельню, где мне довелось навестить и причастить мать Магдалину в один из своих приездов. Она меня узнала и, улыбнувшись одними глазами, стала исповедоваться, говоря короткими фразами, преодолевая сильную физическую боль. Я вышел из богадельни, вспоминая о том, как мать Магдалина, будучи молодой женщиной, выбежала из горящего дома со словами праведного Иова: «Бог дал, Бог и взял. Буди имя Господне благословенно». Я размышлял о том, что промысел Божий не исключил нас, христиан, из общей участи страданий человечества и что у Бога все любимые, но нет любимчиков. Ведь вопрос, заданный Богу сатаной: «Даром ли Иов богобоязнен?», – можно поставить перед каждым христианином. Но, размышляя сегодня о том безропотном терпении, которое мать Магдалина проявила во время своей болезни, я нисколько не сомневаюсь, что она была богобоязненной не за земные блага, а даром, то есть по любви к Богу.
Мать монахини Серафимы, или Чудо всегда случается вовремя
Эту историю я услышал от сестёр обители в то время, когда я усиленно готовился к рукоположению во диаконы.
Но сначала немного о моей подготовке. Она состояла в следующем: с утра – полунощница, литургия, потом общие послушания, а вечером – вечерня и утреня. И так изо дня в день. Благо, в Питере, когда я пел в Шуваловской церкви, один певчий подарил мне старенький, дореволюционного издания Часослов, и я в домашних условиях научился довольно бегло читать по-церковнославянски, что мне очень помогло в обители. Мне стали поручать читать девятый час, потом предначинательный псалом и далее по порядку: шестопсалмие, кафизмы и канон. Полунощницу сёстры всегда читали сами, а мне доверяли чтение часов перед литургией и Апостола – на самой литургии. Словом, ради приобретения необходимых навыков мне давали читать всё или почти всё, что входит в обязанности каждого псаломщика, будь то в монастыре или на приходе.
Перед каждой службой надо было прибежать в храм пораньше, чтобы узнать у уставщицы, кому служим и какую службу: бденную, полиелейную или рядовую, и, соответственно, получить распоряжение, кому и сколько читать тропарей в каноне, разобраться с чтением тропарей и кондаков на часах.
Уставщиц было двое: монахиня Серафима и монахиня Ангелина. Обеим было чуть больше пятидесяти. По манере поведения воспринимались они мной как две противоположности. Мать Ангелина – общительная, улыбчивая и прямая в своих суждениях: когда объясняла что-то по службе, то говорила с тобой не как с учеником, а как с таким же, как она, уставщиком, который просто слегка подзабыл Устав, и ему надо было только кое-что напомнить.
Мать Серафима – напротив: вся в себе, немногословная, говорила ровным тихим голосом, не располагая своего слушателя отвлечься на что-то иное, кроме того предмета, о котором шла речь. В зеркале её души – больших серых глазах – отражалась отрешённость от всего земного и погружённость в молитву.
С воспоминанием о матери Серафиме у меня неразрывно связана одна история, которую я услышал в те дни от сестёр обители и которая меня тогда глубоко тронула. Сёстры рассказали следующее. Когда мать Серафима в молодые годы поступила в Пюхтицкий монастырь, то в миру у неё кроме родной матери никого не осталось. Пока и мать, и дочь были молоды, то больших опасений за дальнейшую судьбу матери не возникало. Но годы пролетели гораздо быстрей, чем сулила молодость, и в итоге мать Серафима оказалась лицом к лицу перед большим и трудно разрешимым жизненным вопросом: как поступить, чтобы исполнить дочерний долг и при этом остаться в монастыре. Любому человеку понятно, что в такой ситуации выход напрашивается один: оставить монастырь и ухаживать за престарелой и больной матерью.