Шрифт:
И какая же радость услышать и познать – после «а» бурь, после грохота аквилонов[457] – «о» воды, смерчи и прекрасную округлость ее звуков! Вновь обретенная веселость столь велика, что слова меняются местами, словно безумные: ручей журчит, а «журчей» «ручит».
Если вслушаться в смерчи и вихри, если изучать и крики, и карикатурное журчание водосточных труб, поиски всех дублетов воображаемой фонетики вод не кончатся никогда. Чтобы выплюнуть грозу, будто обиду, чтобы изрыгнуть оскорбления, нанесенные воде горлом[458], водосточным трубам понадобилось придать чудовищные формы: все они подобны глoткам[459], губастые, несуразные, зияющие. Водосточная труба непрерывно подсмеивается над потопом. Перед тем же, как стать образом, водосточная труба была своего рода звуком, или, по меньшей мере, таким звуком, который сразу же нашел свой образ в камне.
В муках и радостях, в суете и в покое, в насмешках и жалобах, родник – это, как сказал Поль Фор, «Слово, становящееся водами»[460]. Кажется, что у воды «слюнки текут». Ну зачем тогда молчать; в конце концов все блаженства – от «влажного языка»[461]. Но как тогда понимать некоторые формулы, где подчеркивается глубокая сокровенность всего влажного? Например, в одном из гимнов Ригведы сравнению моря с языком посвящены целых две строки: «Грудь Индры[462], возжаждавшая сомы, должна быть всегда наполненной: так, море всегда вздувается от воды, а язык – непрестанно увлажняется слюною»[463]. Жидкое состояние – один из первопринципов языка: в действии язык должен вздуваться от вод. С тех пор как люди обрели дар речи, по выражению Тристана Тцара[464], «тьмы бурных потоков наводнили пораженные засухой уста»[465].
Но великой поэзии не бывает и без длительных периодов разрядки и замедления; великих же поэм – без молчания. Следовательно, вода – еще и образец покоя и тишины. Дремлющая и молчаливая вода, как сказал Клодель, заливает пейзажи «песнословными озерами». Подле нее поэтичность углубляется и обретает большую значительность. А живет вода – словно великое материализованное молчание. Недаром у родника Мелисанды Пеллеас шепчет: «Тут всегда необычная тишина… Слышно, как спит вода» (акт I). Похоже, для того чтобы как следует понять тишину, душе нашей необходимо увидеть нечто молчащее; ведь, чтобы увериться в покое, ей необходимо ощутить подле себя некое гигантское природное дремлющее «существо». Метерлинк работал на границе поэзии и молчания, пользуясь минимальными голосовыми средствами – и звучностью спящих вод.
II
У воды есть и косвенные голоса. Природа оглашается онтологическими отзвуками. Существа отвечают друг другу, подражая голосам стихий. Из всех стихий вода – наиболее верное «зеркало голосов»[466]. Дрозд, к примеру, поет, словно чистый водопад. В своем большом романе под названием «Вулф Солент», Поуис[467], по-видимому, увлечен этой метафорой, этой метафонией[468]. Например: «В особых звуках пения дрозда, проникнутых духом воздуха и воды, больше чем во всех остальных звуках в мире, для Вулфа всегда была какая-то таинственная прелесть. Казалось, в сфере звука они содержали то, что в сфере материи пряталось в прудах, устланных мглою, с зарослями папоротника вокруг. Казалось, в этих песнях – вся печаль, какую только можно пережить, не переходя той незримой черты, за которой грусть становится отчаянием»[469]. Я перечитал эти страницы несколько раз, в результате чего понял, что рулады[470] дрозда – это опускающееся зеркало водной глади, замирающий водопад. Дрозд поет не для неба. Он поет для ближайшей воды. В дальнейшем (р. 143) Поуис, подчеркивая сходство песни дрозда с водою, услышал в ней еще и «этот мелодичный каскад текучих нот, свежих и дрожащих, который [как кажется] желает иссякнуть».
Если бы в голосе природы не было подобных «двойничеств» и звукоподражаний, если бы в водопадах не отдавались эхом звуки пения дрозда, мы, похоже, так и не смогли бы услышать природные голоса как своего рода поэзию. Искусство имеет потребность учиться по отражениям, музыка – по отзвукам. Изобретают только тогда, когда имитируют. Людям свойственно полагать, что они следуют реальности, а они переводят ее на язык человека. Подражая реке, дрозд как бы слегка проецирует на нее чистоту собственного голоса. Тот факт, что Вулф Солент стал именно жертвою подражания, а голос дрозда в ветвях оказался чистым голосом прекрасной Герды, придает миметизму естественных звуков еще больший смысл.
Во Вселенной нет ничего, кроме эха. Если некоторым языковедам-грезовидцам вздумалось сделать птиц первыми «озвучивателями», вдохновившими людей на речь, то сами птицы подражали голосам природы. Кине, в течение долгого времени вслушивавшийся в голоса Бургундии и Бресса[471], обнаружил «прибрежный плеск в гнусавости болотных птиц, кваканье лягушек, в хрипе „пастушка“[472], свист камышей – в пении снегиря, вопли бури – в голосе птицы-фрегата». Так откуда же ночные птицы взяли свои дрожащие, трепещущие голоса, похожие на многократный отзвук сейсмического толчка в руинах? «Так, все звуки природы, будь то одушевленной или мертвой, обладают в живой природе собственными отзвуками и созвучиями»[473].
Арман Салакру тоже находит эвфоническое родство между песнями дрозда и ручья. Заметив, что морские птицы не поют, Арман Салакру тотчас же задается вопросом – по каким случаям раздается птичье пение в наших рощах: «Знал я одного дрозда, выросшего у болота, – пишет он, – и тот примешивал к своим мелодиям голоса хриплые и резкие. Может, он пел для лягушек? Или же превратился в одержимого?»[474] Вода – это огромное единое пространство. Она сливает в гармонию колокольный звон жаб и дроздов. Во всяком случае, поэтическое ухо, покоряясь песне воды, как фундаментальным звукам, приводит хор нестройных голосов к единению.
Итак, и ручей, и река, и водопад ведут такие речи, которые понятны людям. Как сказал Вордсворт, все это – «музыка человечества»:
The still, sad music of humanity
Тихая, печальная музыка человечества.
(Лирические баллады)
Как же голосам, в которые вслушиваются со столь глубоко прочувствованной симпатией, не быть вещами? Чтобы вернуть вещам оракулическую значимость, с какого расстояния следует их слушать: с близкого или далекого? Нужно ли, чтобы они нас загипнотизировали, или же нам самим следует предаться их созерцанию? Подле предметов рождаются два великих движения воображаемого: все тела в природе «продуцируют» карликов и великанов, шум вод заполняет собою безмерность неба или пустое пространство раковины. Это и есть те два движения, в которых обычно живет живое воображение. Вслушивается оно только в приближающиеся либо в удаляющиеся голоса. Слушающему вещи хорошо известно, что говорят они или чересчур громко, или чересчур тихо. Так спешите же услышать их! Ведь водопад уже грохочет, а ручеек – лепечет. Воображение – это «шумовик», его задача – усилить или заглушить звук. Стоит воображению стать повелителем динамических соответствий, как образы начинают в самом деле говорить. Если медитировать над «этими тонкими стихами, где дева, склонившись над ручьем, чувствует, как в чертах ее сквозит красота, рождающаяся из шепчущих звуков», то станет понятным взаимное соответствие между образами и звуком: