Шрифт:
По ее шее, щекам, всему лицу разлилась багровая волна.
— Беркин… — сказала она, глядя себе под ноги. — Его зовут Беркин…
— Такого я не знаю…
— Знаешь, — сказала Гульшат. Она выпрямилась и с вызовом взглянула на Едиге. — Он живет рядом с вами, напротив. Историк…
— Беркин?.. Беркина у нас нет. Погоди, не Бердибек ли?.. С усиками?..
— Да…
Он прямо-таки задохнулся от изумления.
— И это правда?
— Правда… — Она вновь опустила глаза.
Вдруг Едиге стало смешно. Сомнения, ревность, мучившие его столько дней, — все отлетело, пропало куда-то. Он захохотал. Он хохотал все громче, эхо прокатывалось по всему коридору. Он то стискивал обеими ладонями голову, словно боясь, что вот-вот она лопнет, то сгибался в три погибели, закрывая лицо руками, то упирался кулаками в бока. Он не мог ничего с собой поделать, не мог остановиться… Наконец, отхохотавшись, еще всхлипывая от смеха, он посмотрел на Гульшат. Она как будто съежилась, уменьшилась в росте. Она хотела что-то сказать, но губы у нее дрожали, дергались, не выговаривая ни слова.
— Так тебе, значит, понравился наш Бердибек?.. — Он вытащил из кармана платок, вытер глаза, на которых от смеха проступили слезы. Аккуратно сложил платок, спрятал в карман. — Что ж, поздравляю!
Она молчала.
— Ну и вкус у тебя, просто на удивленье. Не ожидал. — Он добил ее взглядом, холодным, безжалостным. — Впрочем, он еще старичок хоть куда, наш Бердибек… Еще крепкий старичок…
— Он моложе тебя, — сказала Гульшат, кусая губы.
— Он старше меня на семь лет, а вас, моя любовь, на целый мушель — на двенадцать.
— Все равно он выглядит моложаво, — сказала она, слегка оправляясь. — Глядя на вас, никто не подумает, что вам двадцать три года. («Вам», «вас», — так, так, — отметил про себя Едиге). А он похож на двадцатилетнего юношу.
— Правда?.. — Едиге усмехнулся.
— И вообще — какое значение имеет возраст?.. — сказала Гульшат. — На сколько лет Пушкин был старше Натальи Гончаровой?..
— Пушкин?.. — Едиге даже слов не нашел, только пожал плечами. — Ты сравниваешь Бердибека и… Пушкина, да будет благословенно его имя, и каждая строчка в его стихах, и каждая точка, и каждая запятая!.. Сравниваешь?.. Дорогая, мне доводилось видеть немало серых ослов, но этот — самый серый из серых!.. Бесстрашный храбрец, спортсмен, ты говоришь?.. Да, прыжки с трамплина — это спорт, но тут не львиное сердце надо иметь, а крепкие ноги… Пушкин!.. Трусливый заяц, вот он кто! И болван, да такой, что его хоть тысячу раз палкой ударь — шагу правильно ступить не научишь!..
— Теперь я вижу… — Лицо у Гульшат по-прежнему так и полыхало огнем, зато губы побелели. — Теперь я вижу… Он лучше тебя в сто раз! Он не сказал о тебе дурного слова, всегда только хвалит… А ты…
— А я не стану лгать только потому, что он меня хвалит. Ведь это правда: из всех вислоухих он самый серый…
— Он лучше тебя! — повторила Гульшат, глядя куда-то поверх головы Едиге.
— Ну что же, и отправляйся к тому, который лучше.
— И отправлюсь, и не нужно мне твоего разрешенья… — Слезинка сорвалась у нее с ресниц — светлая, круглая, скатилась по щеке, капнула…
— Какая же я была дура, — сказала она. — Ведь только что он приходил, приглашал в кино… Какая же я дура!..
— Очень жаль, — сказал Едиге. — Очень жаль, что ты так огорчила нашего добряка Бердибека. И что вообще столько времени потратила зря, поджидая меня.
— Какой же дурой я была, — в третий раз повторила Гульшат. Слезинки закапали одна за другой.
— Ничего, — сказал Едиге, — еще не поздно все исправить.
— Нет, уже поздно, поздно…
При слове «поздно» в груди у Едиге снова защемило… Но его самолюбие было оскорблено. Она, та самая Гульшат, которую он считал чистейшим существом, созданным из эфира и небесной лазури, она позволила себя замарать прикосновением грязным, порочным!.. Замарать?.. Да, замарать! Хотя еще ничего непоправимого не случилось — все равно, могло, могло случиться!.. Мысль об этом была как тысяча ножей, вонзенных в спину черным предательством.
Но в душе его шла схватка между самолюбием и любовью. Ведь каким ни был Едиге гордецом, но Гульшат он любил, и любил по-настоящему. Результат этой схватки, казалось, предрешен — несмотря ни на что. И верно, к нему все клонилось. Едиге сжал обеими ладонями ее горячее, мокрое от слез лицо…
— Скажи, ты ходила куда-нибудь… Без меня… В театр, в кино?.. Еще куда-то?..
— Нет…
— Смотри мне в глаза.
Она смотрела — глаза в глаза.
— Скажи, ты с этим… С этим бравым Бердибеком… Уже целовалась?..
В ее лице мелькнуло удивленье, испуг, что-то еще, похожее на брезгливость. Она помедлила немного — и с неожиданной силой ударила его по рукам, которые лежали у нее на плечах. Она ударила, оттолкнула его — второй раз в этот вечер. И, закрыв ладонями лицо, ссутулилась, сгорбилась.
— Как… ты… можешь… — Ее слова прерывались, комкались в плаче.
Едиге еле сдержался. Он готов был пасть перед нею на колени, обнять ее ноги, все простить и просить прощенья… Она разжала пальцы, ладони, ее разомкнулись. Каким прекрасным было в тот миг ее залитое слезами лицо!..
— Как ты мог!.. — Ноздри ее вздрагивали. Взгляд мгновенно высохших глаз был острым, гневным.
— Ты лжешь, — сказал Едиге. — Если это правда — поклянись!
— Это такая же правда, как то, что я тебя любила… — Она тут же поправилась, дерзко вскинула голову: — Такая же правда, как то, что я не любила тебя!..
Он видел ее глаза словно в тумане. Густом, плотном. Потом белесая пелена зазыбилась, расступилась. В глубине ее зрачков мелькнула тусклая искорка — насмешливая, злорадная. Это решило все. «Довольно! — сказал он себе. — Довольно… Хватит!»