Шрифт:
Старшина Петраков, наискось прошитый автоматной очередью в туловище, истекая кровью, держался из последних сил; ноги у него всё время подгибались и он обвисал на плечах рядового Володи Кривенцева, который стоял, широко расставив ноги, чтобы самому не упасть. Голова у него была обмотана грязными окровавленными бинтами. Рядовой Коля Часовских, согнувшись и покачиваясь на нетвёрдых ногах, держался правой рукой за живот, зажимая ладонью ножевую рану. Из-под его руки, кровеня некогда белую, а сейчас густо перепачканную землёй и машинным маслом рваную майку, вниз стекали алые ручейки, напитывая гульфик и пояс галифе чёрной кровью. Младший сержант Серёга Челюстников, стоял, гордо выпятив грудь вперёд, заложив руки за спину, глядел куда-то перед собой сурово и неприступно. Пограничная фуражка с зелёным верхом, глубоко надвинутая на уши, надёжно держалась на голове с помощью ремня под подбородком. Гимнастёрка не левом его плече зияла неровным отверстием, клок был вырван осколком. Рана хоть и неглубокая, но продолжала кровоточить. Только Серёгу, это уже ни в какой мере не волновало, потому что скоро и так предстояло расстаться с жизнью.
А вот политрук Гришин, по всему видно даже в столь безвыходной ситуации чувствовал себя свободно, потому что стоял, независимо, с позёрством, отставив ногу вперёд, вызывающе сунув руки в карманы защитных галифе. По его обветренному, грязному лицу блуждала загадочная улыбка; левый глаз, сильно распухший и посиневший от удара прикладом, заплыл, не оставив для обозрения и малой щелки, а уцелевший правый, смотрел на офицера бесстрашно и с озорством. Как будто перед ним находился не фашист, а мальчишка с соседнего порядка, с которым у него предстояла драка один на один. В какой-то момент политруку надоело наблюдать за маячившей перед его единственным здоровым глазом необъятной фигурой офицера, он запрокинул обнажённую голову и, щурясь на солнце, стал смотреть в небо. Тотчас набежавший ветер, играясь и дурачась, закинул его чернявый чуб назад, ласково зашевелил отросшие волосы.
Стоявший рядом Васёк, проследив за его взглядом, тоже поднял глаза к небу. В бездонной бирюзовой вышине величественно плыли светлые облака, полдневное солнце жарко палило сверху, во всём этом ощущалось безмятежное состояние вечности природы, как будто и не было войны, и не они ещё какие-то несколько минут назад не на жизнь, а на смерть отчаянно сражались с противником. От этого несоответствия, происходившего в небе и на земле, Василию на миг показалось, что он видит сон, сейчас проснётся и всё исчезнет. И вдруг он мысленно, но это было словно в яви, разглядел в небесном просторе воздушного змея, которого они с друзьями запускали в деревне, и тотчас невольная горестная дума мигом опалила его юный мозг: «Жить бы да жить! Какой только дурак придумал эти войны?» И столько было в его внутреннем голосе горечи и печали, что у него на глазах навернулись слёзы.
Васёк вздрогнул, когда немецкий офицер заговорил по-русски, старательно выговаривая слова:
– Ну, что ж, вот мы и встретились… босота пролетарская. Жизни вам, значит, захотелось новой? Как это в вашей вонючей песне поётся: «Весь мир насилья мы разрушим до основания, а затем мы наш, мы новый мир построим: кто был ничем, тот станет всем». Построили? Вы что ж, сволочи, и вправду думали, что вот так безнаказанно можете выгнать из России своих господ, и всё вам сойдёт с рук? Да-да… вы правильно поняли, я тоже русский… Только в отличие от вас холопов, я дворянин. Настоящий дворянин, моей родословной насчитывается боле пятисот лет. Мой дальний предок Борята служил ещё у самого Ивана Васильевича Грозного.
– Что ты щеришься? – спросил вдруг он, заметив ухмылку на лице Часовских, который превозмогая боль, нашёл в себе силы язвительно поинтересоваться: – Должно быть, на побегушках у него служил?
– Чего ты щеришься? – повторил свой вопрос офицер и, порывисто шагнув к нему, неумело ткнул ему в зубы пухлым кулаком. – Негодяй! – крикнул он визгливо, вспылив от неуважения к его предкам. – Холоп!
Рядовой Часовских покачнулся, но на ногах устоял; из разбитой губы у него побежала кровь, капля собралась в уголке рта и упала на землю. Николай облизал сухим языком спёкшиеся губы, приподнял голову, осклабился, выказывая розовые зубы, с ненавистью глядя на немецкого холуя.
– Russische Schweine! – по-немецки произнёс офицер, вынул из кармана свой надушенный платок и брезгливо вытер руку. – Недолго вам осталось жить! Время пришло платить по счетам. Я с восьми лет мыкаюсь на чужбине, когда у нашей семьи отобрали усадьбу. Хорошо, что папа, – он сделал ударение на последнем слоге, как обычно говорят французы, – определил меня учиться в Париже в гимназию. А потом мы переехали в Германию…
Сергей Челюстников, всё это время стоявший с отстранённым видом, внезапно оживился. Поморщившись, пошевелил плечом, которое очевидно невыносимо болело, но он продолжал терпеливо ноющую боль превозмогать, метнул в его сторону красноречивый взгляд, перебив, спросил с издёвкой:
– Золотишко-то награбленное у народа, небось, успел твой папаша с собой прихватить?
Офицер подошёл к парню вплотную, долго смотрел в его мерцающие ненавистью глаза, раскачиваясь с носков на пятки, но всем на удивление не ударил, сдержался, очевидно, не желая снова касаться «холопской морды», пачкать свою дебелую господскую ручку.
– Но теперь в Германии пришёл к власти наш фюрер господин Гитлер, – продолжил говорить офицер, но теперь его голос звучал увесисто, с напором, одновременно с гордостью за свою новую страну и со злорадством о Советском Союзе, который он по-прежнему называл Россией, но уже Советской. Глядя на него у пограничников сложилось впечатление, что этот без родства и племени человек долго ждал этой встречи с советскими людьми, чтобы всё это высказать им в лицо, при этом, не опасаясь быть расстрелянным, как враг народа, или угодить в тюрьму на двадцать пять лет. – День 22 июня 1941 года наши потомки будут помнить вечно, ибо Великая Германия разгромит Советскую Россию, и тогда снова воскреснет наша настоящая православная Россия, все эти годы страдавшая от рук большевиков и евреев. Мы вернём свои поместья и усадьбы, а подлых людишек, предавших свою историческую Родину, повесим на столбах протяжённостью от Москвы до Владивостока. А кому посчастливиться остаться живыми будут вместе со своими щенками работать на нас, как это было в лучшие времена.
– Жила у вас тонка, чтобы одолеть советского человека, – неожиданно подал хриплый прерывающийся голос сержант Петраков, тяжело дыша, выдувая на губах кровавые пузыри. – Придёт время… а оно придёт, поверь мне. И таких, как ты обязательно будут казнить на площади, на радость народу. Будь уверен. Вот вам, а не усадьбы! – выкрикнул он, собравшись с силами и, откачнувшись от товарища, вскинул вверх согнутую правую руку, обрубив её левой рукой по локоть. – Уши вам на холодец!
Володя Кривенцев не успел его подхватить, и старшина Петраков упал ничком, уткнувшись лицом в мягкую землю, взрыхлённую взрывом снаряда.