Шрифт:
— В «Россдейле» о тебе будут хорошо заботиться, — продолжает он. И это правда. Насколько ему известно, в «Россдейле» работают опытные ответственные профессионалы, и это вполне респектабельное заведение (если забыть злополучную историю, которую перепечатали все таблоиды несколько лет назад: о том, как беременную помощницу медсестры и похотливого диабетика с волосатыми ушами застали совокупляющимися на передней скамье устроенной при доме престарелых импровизированной часовни).
Ее рану будут обрабатывать, будут давать обезболивающие, готовить еду. И, честно говоря, это не худший способ дать ей свыкнуться с тем, что может когда-нибудь стать суровой необходимостью.
— Почему я не могу просто пожить с вами? Тебе даже не нужно со мной сидеть.
После пожара глаза матери, кажется, совсем провалились в бездонные темные впадины ее некогда аристократического лица. Теперь они похожи на два гладких темных камешка, беспомощно тонущих в зыбучих песках.
— Пусть бы дети бегали туда-сюда, это же прекрасно. Мне всего-то и нужно, что стакан воды и корочку хлеба, и я буду счастлива.
Корочку хлеба!
Кевин вздыхает.
— Не все так просто.
— Это ты все усложняешь.
— Пусть так, мама, но ожог у тебя серьезный — вторая степень. Что, если ты проголодаешься, а дома никого не будет? А если тебе понадобится в туалет? А мыться как будешь?
В соседнем ряду громко пыхтит городской автобус с рекламой во весь бок: отец, мать и веснушчатые сын с дочерью смотрят благоговейно вытаращенными глазами на кекс с шоколадной глазурью. Кевин прибавляет скорости: хочет обогнать автобус, но впереди поворот и дорогу не видно. Кевин убирает ногу с педали и смотрит, как счастливое семейство, навечно застывшее в своем радостном ожидании, самодовольно катит дальше.
На душе у Кевина тяжко. Но он не может иначе, не может! Мать кажется ему сейчас особенно хрупкой, беззащитной и, он знает, одинокой. В то же время она воровка (возможно, поджигательница?), вечно недовольная мизантропка, склонная чудовищно все преувеличивать и способная довести любого сына до красочных фантазий о матереубийстве. Кевин вздыхает. Справа от них простирается океан. Сейчас время отлива, и широкий пляж манит к себе. Повсюду валяются желтые кудрявые водоросли — словно море проглотило их, а потом, подумав, выблевало обратно. Слева мимо Кевина и Милли проносятся здания, когда-то считавшиеся элитной недвижимостью на берегу океана: какой-то чудной паб, парикмахерская, куда мама часто ходила, пока не устроила там безобразный скандал из-за лишних трех фунтов в счете — за бальзам-кондиционер, который ей осмелились нанести без ее согласия. Кевин мог бы отмечать памятные места унижений, бурных сцен и спасательных операций по всему южному берегу, от маяка на Восточном пирсе до Брей-Хеда.
Он останавливает машину перед довольно большим, невзрачного вида особняком с пандусом для колясок, тянущимся от двойных дверей до тротуара. Оба Гогарти — один с вежливой улыбкой, другая с хмурой миной — входят в «Россдейл» в сопровождении круглолицей девушки лет двадцати с небольшим в плюшевом спортивном костюме. Пахнет здесь вовсе не противно, как можно было ожидать, а воскресным ужином — кажется, тушеной телятиной и картофелем с чесноком, хотя мама просто из упрямства ни за что это не признает.
Гостиная выглядит вполне пристойно, хотя и слегка обшарпанно. Странноватая мебель и прочая обстановка наверняка по большей части закуплена несколько десятилетий назад, но за ней, как видно, неплохо ухаживали, хоть и по старинке: красное дерево блестит и едва уловимо пахнет церковным лаком под сосну, на обивке нет заметных прорех, на ковре не видно пятен рвоты или каких-нибудь других выделений. Своеобразный набор сидячей мебели — диван в обивке английского ситца, несколько мягких кресел-качалок — выстроен в самом центре комнаты, словно тут вот-вот начнется детская игра в «музыкальные стулья». На истончившейся подушке одной из качалок вышиты слова: «Такова жизнь». На викторианской полочке над пылающим газовым камином налеплены десятки рождественских открыток: младенец Иисус в яслях, ангельский хор в небе, колядовщики, несущие благую весть, — в общем, всякая религиозная муть, от которой, Кевин знает, мама на стенку готова лезть.
— Вы, должно быть, Гогарти?
Шейла Слэттери, директор «Россдейла», которой Кевин виртуально нализывал задницу последние двенадцать-часов, с виду как раз из тех женщин, каких его мать всегда обожает: преувеличенно дружелюбная, одышливая — еще одна Веселая Джессика, только помоложе.
— Миссис Слэттери, — говорит Кевин, снимая кепку — наследство отца, который когда-то надевал ее во время официальных визитов. — Позвольте представить вам мою маму, миссис Гогарти. Мы очень благодарны за то, что вы оставили последнее место для нас, миссис Слэттери.
— Говори за себя, — обрывает мама.
Миссис Слэттери лучезарно улыбается им, словно и не заметила враждебности, и эта улыбка обнаруживает широкий промежуток между передними зубами, словно окошко в туалете, целомудренно прикрытое темной занавеской. Этот недостаток настолько очевиден и вопиющ, что Кевин подозревает: он один уже способен расположить маму к этой женщине.
— Что ж, отлично. С документами у вас все в порядке. Позвольте мне для начала показать вам вашу комнату, миссис Гогарти, хорошо?