Шрифт:
Кто-то, говорят, просто брал с улицы снег и растапливал. Но Ильины береглись, на подобное не соглашались. Потому что городской снег и на снег-то походил очень мало: помои и прочие нечистоты тогда из окон сливали прямо в форточку. Или на лестничную клетку все эти отходы разом вымахивались. Да и трупы на дворовой площадке, возле парадных нередко грудились, закоченевшие на сильном морозе…
По осени сорок первого года при объявлении воздушной тревоги все жильцы дружно спускались в подвал, примитивно оборудованный под бомбоубежище. Но однажды большая фугасная бомба упала рядом с домом Ильиных. И сразу заходили ходуном полутораметровые стены, захлюпала сливная вода в канализации, порвались провода, погас свет. Было жуткое ощущение потерянности и страха — дети заплакали, женщины заголосили. Если бежать — не знаешь, куда. Подвал битком, кругом темно, ориентир спасительного выхода потерян… Сразу пришли на память подобные случаи: от падения большой бомбы расходились фановые канализационные трубы, которые по устройству просто входят одна в другую, а стыки держатся исключительно на замазке. И когда земля колебалась от взрыва, подвал затапливало отхожими водами. Вместе с людьми…
После памятного случая с падением бомбы, мама Тани твердо заявила: «Все, больше я в бомбоубежище спускаться не буду. Зачем? Если прямое попадание, так оно и в подвал пройдет. А если будет частичное обрушение, так с нашего 3 этажа легче спастись, чем из подвала…»
С той поры, едва объявят воздушную тревогу, она хватала дочь и падала на кровать. Сверху набрасывала матрасы, одеяла, одежду. Словно этот ворох тряпья может от чего-то уберечь. А вот слепая бабушка осторожно, по стеночке постоянно ползала в подвал, пока ноги держали. Так жить хотела, так боялась налетов. И одно упорно твердила дочери: «Не спускаетесь в подвал — очень рискуете. Так нельзя…»
За свою долгую жизнь старушка пережила и русско-японскую кампанию, и Первую мировую, и Гражданскую войну. Поэтому постоянно хранила небольшой НЗ. Продуктовый набор: овсянка, лук, соль, спички, цикорий с кофе. И никак не могла поверить, что всем ленинградцам выдают такой скудный паек, 125 граммов хлеба. Даже прямо выговаривала дочери: «Ты меня обманываешь. Ты пользуешься моей слепотой. Ты меня объедаешь. Даже в Гражданскую войну такого не бывало…»
Обидно было слышать эти упреки, но что ж поделаешь…
Бабушка умерла от голода 15 марта 1942 года. Как раз пришел на побывку отец — он и договаривался о похоронах. Отдали могильщикам продуктовую карточку, чтобы все сделали по-человечески. И бабушка упокоилась не в общей безымянной братской могиле, а рядом с захоронением деда. На Большеохтинском кладбище…
Пережившим первую блокадную зиму было уже ничего не страшно. Привыкли постепенно к бомбежкам, привыкли к артобстрелам. Но главное — весной город вскопал грядки. Раскопали под них всю прибрежную зону, цветники около Исаакиевского собора, Марсово поле, Лебяжью канавку, Летний сад. А кто-то и прямо во дворах поднял землю под посадку, используя каждый свободный клочок… Выдали и семена — картошку, морковку, брюкву, редиску. А еще памятки, как надо выращивать зелень и овощи.
Чтобы не было такого холода, как в минувшую зиму, летом сорок второго года власти вынесли решение — деревянные дома разобрать на дрова. Таких домов на Охте было много. Вот их и разбирали, а жильцов коменданты спешно определяли на подселение, в пустующие квартиры…
В начале июля после падения Севастополя все ожидали нового штурма Ленинграда. Поэтому комитет обороны постановил оставить в городе только работающее население. Персонал промышленных предприятий, госпиталей, хлебозаводов, жилищных контор. А всех иждивенцев, особенно детей, вывезти. И хотя мама маленькой Тани упорно противилась эвакуации — приказ был строг и подлежал неукоснительному исполнению. В конце июля 42-го они вынуждены были оставить родной Ленинград.
Добрались до Тамбова, пристроились на отдых на привокзальной площади. И вдруг воздушная тревога — неизвестный самолет пронзил небо. Все разбежались кто куда. Напуганные тети и старушки бросились к спасительному забору: головы попрятали, а ноги и попы — все наружу… А у Ильиных никаких сил нет, чтобы куда-то сдвинуться. Сидят на чемодане: у Анны Ивановны еще рюкзак за спиной, к ней утомленная дочка привалилась, сжалась в страхе в комочек. Подходит тут к беженцам строгий милиционер, начинает выговаривать: «Гражданочка, так нельзя. Надо бы в укрытие…» А Танина мама устало отвечает: «Я еду из Ленинграда. Мне уже ничего не страшно…» Милиционер от них тогда и отступился…
Наконец, вот она — деревня, где проживали отец и мать Ивана Константиновича. Встретились, обнялись, поплакали… А в деревне той уже много беженцев. Вот дед с бабкой откуда-то с Украины. Деда почему-то называли скопцом, голосок у него был какой-то странный, почти детский. И при этом был дедок страшный матершинник. А бабка — вечная хлопотунья… У них в пользовании земельный участок, где выращивали тыквы-голосеменки. Такое название, потому что там семечки не покрыты оболочкой… И Танюшу они как-то особо привечали, жалели. Позовут, бывало, к себе в землянку, где все свободное пространство завешано разными целебными травками и пахнет так вкусно. А в углу сложены рядком тыквы. Оранжевые, большие. И вот дед заявляет: «Танька, ну-ка счас тебе тыкву разрежем…» Разрежет, ругается: «Ай-ай, опять не голосеменки. Только зря овощ спортил… Да ниче, давай другую разрежем. Авось повезет… Ага, вот и голосеменки! Ешь!..» А эти семечки, не покрытые кожурой, такие были вкусные, такие желанные. Не передать. Да и простые тыквы тоже ничего. Сладкие, как пирожные. Мама Тани так и говорила: «Эта тыква, прямо, пареная дуричка…»
Когда Ильины приехали в деревню, у Тани скоро болячки начались. Золотуха открылась, потом подцепила чесотку. Доходяга потому что, дистрофия, следствие перенесенной блокады. И ее обрили наголо…
Так прожили дочь с матерью до конца зимы 1944 года. Тане было уже около 4 лет — возраст сознательный, поэтому кое-что из той поры она уже помнит. А когда прорвали блокаду и пустили первый поезд, за ними приехал отец и перевез семью в Тихвин. Там в двухэтажном деревянном доме они и встретили конец войны.