Шрифт:
Вот как, в частности, объясняет Цицерон («Речь в защиту Авла Клуэнция Габита», 140), почему Антоний не записывал своих речей: «Марк Антоний, человек очень умный, говаривал, что он не записывал ни одной из своих речей, чтобы в случае надобности ему было легче отказаться от своих собственных слов». Антоний, действительно, в своих речах часто противоречит самому себе, но Цицерон не только не обвиняет его в этом, но даже ставит ему это в заслугу.
Красс дебютировал как оратор в 119 г., будучи 19 лет от роду, в политическом деле против Гая Карбона, бывшего гракханца, знаменитого затем своей защитой Луция Опимия, убийцы Гая Гракха (см. выше, стр. 40), Карбон, отвергнутый народом за то, что защищал убийцу Гракха, и одновременно нобилями, которые не оценили его заслуг, обвинялся в мятеже (de seditione). Красс, как оратор, этим делом не только сразу снискал себе тогда признание, но и вызвал восхищение («Брут», 159). В этом процессе он защищал как будто бы дело сената. Но уже на следующий год он поддерживал проект основания Нарбонской колонии, в речи, где, по словам Цицерона, «авторитет сената умалялся до пределов возможного» («Речь в защиту Авла Клуэнция Габита», 140). Его речь в защиту Сервилиева закона (106 г. до н. э.) вновь содержала горячие похвалы сенату и резкие отзывы о римских всадниках.
Пройдет время, и оратор Марк Брут, выступая обвинителем в процессе Гнея Планка, которого защищал Красс (91 г. до н. э.), попытается сыграть на политическом непостоянстве Красса, напомнив о названных выше процессах, дабы дискредитировать его. Но Красс великолепно и с триумфом выпутается из неловкого положения, в своей речи на этом процессе начав с обороны и закончив нападением («Об ораторе», II, 220–226; «Речь в защиту Авла Клуэнция Габита», 140–141). Впрочем, было уже не то время, чтобы кого-нибудь могло шокировать или удивить политическое непостоянство. Красноречие Антония, который выступил впервые в 113 г., точно так же в течение всей его ораторской карьеры служило то одному делу, то другому, прямо противоположному (Апулей, «Апология», 66, 4–5). В начале ораторской деятельности оба оратора находились в одном политическом лагере, в конце — в другом.
Трудно точно определить их политическую принадлежность. Если принять во внимание, что Антоний погиб в 87 г. от руки популяров, то можно сделать вывод о его принадлежности или о его симпатии к оптиматам, во всяком случае в тот момент. Красс также, по-видимому, был близок к сенатской партии. Во всяком случае, постановление о запрещении школ латинских риторов, принятое в цензорство Красса в 92 г. до н. э. и подписанное им вместе со своим коллегой Гнеем Домицием Агенобарбом, несомненно, было политической акцией, носящей антидемократический характер. Красс проявил здесь удивительное единодушие со своим коллегой Домицием, с которым вообще находился во враждебных отношениях. (Известна речь Красса против До-миция, произнесенная им во время их совместного цензорства, — «Брут», 162, 164; «Об ораторе», II, 45, 227; Светоний «Нерон», 2, 2; Плиний Старший, XVII, 1, 1; Валерий Максим, IX, 1, 4).
Имена Антония и Красса в истории римского красноречия называют обычно вслед за именами братьев Гракхов — их ораторская деятельность знаменует собой новый этап в овладении ораторским мастерством, она — следующий шаг вперед по пути к совершенству, к вершинам ораторского Олимпа. И в то же время если сравнить их с Гракхами, то нельзя не заметить, как оратор-борец, оратор-трибун превращается в оратора-ремесленника, оратора-профессионала без стойких политических убеждений. История политических колебаний Антония и Красса свидетельствует о политическом упадке республики, является одним из предвестий ее политического краха.
Итак, римская республика близилась к гибели, а римское красноречие переживало небывалый расцвет. Цицерон не жалеет красок, раскрывая различные стороны ораторского таланта Антония («Брут», 139–144): «Ничто не ускользало от внимания Антония: каждому доводу он умел найти такое место, где он имел больше силы и приносил больше пользы. Как полководец расставляет свою конницу, пехоту и легковооруженные войска, так он размещал свои доводы в самые выгодные для них разделы речи. У него была великолепная память: невозможно было подозревать, что речь его обдумана заранее, казалось, он всегда приступает к речи неподготовленным, но, в действительности, он был подготовлен так хорошо, что сами судьи казались застигнутыми его речью врасплох и не могли держаться начеку. Выбор слов не отличался у пего изящностью. Не то, чтобы он говорил неправильно, но его речи недоставало той тщательности, в которой более всего сказывается словесное мастерство оратора…
У Антония и в выборе слов (где он стремился не столько к прелести, сколько к вескости), и в их расположении, и в построении периода не было ничего, что противоречило бы разуму и науке; а в украшениях и оборотах мысли — тем более… Но если Антоний во всем был велик, то в произнесении речи он был недосягаем. В произнесении мы различаем телодвижения и голос; так вот, телодвижения у него выражали не слова, а мысли — руки, плечи, грудь, ноги, поза, поступь и всякое его движение были в полном согласии с его речами и мыслями; голос у него был неслабеющий, но немного глуховатый от природы — однако и этот порок для него одного обратился во благо, так как при сетованиях в его голосе слышались трогательные нотки, равно способные и внушить доверие, и вызвать сочувствие. Его пример подтверждает истину слов, сказанных Демосфеном, который, говорят, на вопрос, что он считает первым в красноречии, ответил: «произнесение», на вопрос, что вторым, ответил то же; и на вопрос, что третьим, опять ответил то же».
В другом месте «Брута» (215) Цицерон, коротко суммируя достоинства красноречия Антония, вновь повторяет: «Антоний умел найти, что сказать, с чего начать, как все расположить, уверенно хранил это в памяти, однако лучше всего ему удавалось произнесение». Цицерон устами самого Антония объясняет, каким образом он добивается именно того впечатления на слушателей и судей, какого хочет («Об ораторе», II, 189–197): «Невозможно вызвать у слушающего ни скорби, ни ненависти, ни неприязни, ни страха, ни слез сострадания, если все эти чувства, какие оратор стремится вызвать у судьи, не будут выражены или, лучше сказать, выжжены на его собственном лице».
Все разъяснения Антония из трактата «Об ораторе» (189–192) свидетельствуют о том, что природа ораторского искусства, особенно в части, касающейся произнесения речи, вернее ее исполнения, сродни актерской: «…я никогда не пробовал вызвать у судей своим словом скорбь, или сострадание, или неприязнь, или ненависть без того, чтобы самому не волноваться теми самыми чувствами, какие я желал им внушить» (189). «И пусть не кажется необычным и удивительным, что человек столько раз ощущает гнев, скорбь, всевозможные душевные движения, да еще в чужих делах: такова уж сама сила тех мыслей и тех предметов, которые предстоит развить и разработать в речи так, что нет даже надобности в притворстве и обмане. Речь, которой оратор стремится возбудить других, по природе своей возбуждает его самого даже больше, чем любого из слушателей», т. е. настоящий оратор, чтобы произвести нужное впечатление и вызвать у аудитории нужные ему чувства, должен, как хороший актер, проникнуться ими сам. Этой способностью обладал далеко не каждый оратор, Антоний же был наделен ею в избытке: он, как никто, умел использовать модуляции голоса, мимику, жест.