Шрифт:
Эти потери – они как звезды, далекие и недостижимые. Я вижу их свет, но не могу дотянуться, не могу ощутить их тепло. Они существуют где-то на периферии моего сознания, в том особом пространстве, куда не проникают лучи разума, где царят лишь смутные тени, лишь обрывки воспоминаний. Возможно, это защитная реакция моей психики, попытка уберечь себя от невыносимой боли, от того ужаса, который неизбежно накроет меня, если я позволю себе полностью погрузиться в эти воспоминания, если я попробую снова пережить эти потери во всей их полноте. А может быть, дело в том, что смерть близких – это всегда нечто запредельное, нечто такое, что невозможно до конца осознать, принять, вместить в рамки обыденного опыта. И поэтому эти события остаются в моем сознании размытыми, нечеткими, словно далекие звезды, мерцающие в туманной дымке ночного неба.
Возможно, тюрьма – это не только наказание, не только страдание и лишения. Возможно, это еще и шанс. Шанс остановиться, прервать бесконечную гонку, вырваться из суеты, заглянуть внутрь себя. Здесь, в этом узилище, вдали от привычного мира, от его соблазнов и тревог, есть время подумать. Подумать неспешно, вдумчиво, без оглядки на внешние обстоятельства. Есть возможность разложить по полочкам все то, что накопилось в душе за долгие годы, перебрать воспоминания, как старые фотографии, оценить поступки, взвесить слова.
Тюрьма – это своего рода чистилище, место, где можно провести ревизию своей жизни, переосмыслить ценности, вынести самому себе приговор. И если окажется, что я виновен, а я чувствую, что вина моя велика, то мне предстоит нести этот тяжкий груз всю оставшуюся жизнь. Нести достойно, без ропота, без попыток оправдаться или свалить вину на других. Принять наказание как должное, как искупление за совершенные ошибки, за причиненную боль, за загубленные жизни.
Говорят, что тюрьма меняет людей, помогает расставить приоритеты, отделить главное от второстепенного, зерна от плевел. Возможно, это правда. И если мне суждено выйти отсюда, то я выйду совсем другим человеком. Не тем наивным юнцом, не тем одержимым фанатиком, не тем сломленным, истерзанным узником, которым я являюсь сейчас. Я стану кем-то иным, кем-то, кто прошел через горнило испытаний, кто познал боль утрат, кто осознал свою вину и готов нести за нее ответственность.
Но пока это лишь предположения, лишь зыбкие надежды на будущее. Сейчас же я нахожусь здесь, в этой смрадной, холодной яме, и каждый новый день – это борьба. Борьба за жизнь, за остатки разума, за сохранение себя как личности. И кто знает, сколько еще продлится эта борьба, и выйду ли я из нее победителем. Но одно я знаю точно: тюрьма уже оставила на мне свой неизгладимый след, она уже изменила меня, и я никогда не стану прежним.
Итак, Клэр отказалась от меня. Впрочем, иного я и не ожидал. Она никогда не допустит, чтобы тень, пусть даже самая малая, пала на репутацию её достопочтенного семейства. Десять лет, подумать только, десять долгих лет эта дама потратила на то, чтобы войти в ближний круг господина фон Бисмарка, снискать его расположение, стать там своей. И что же мы имеем в итоге? А в итоге обнаруживается, что её сын всё это время тайно работал против него, якшался с крамольниками! Да, господин фон Бисмарк формально пребывает в отставке, но, смею вас уверить, это лишь видимость! Он по-прежнему дергает за нити из своей тени, к его советам по-прежнему прислушиваются сильные мира сего. Его влияние не ослабло ни на йоту. И все десятилетние старания Клэр из-за меня, получается, пошли прахом.
Я не намерен сидеть, сложа руки, и покорно ожидать их визита. Уверен, у них уже всё схвачено, повсюду расставлены свои люди. А Клэр без сомнения, надеется, что я скоропостижно скончаюсь. Тихо, без лишнего шума. Как неудобный свидетель, которому ведомо, сколь труслива и безжалостна она бывает, на какие гнусности готова пойти ради сохранения чести семьи и положения в свете. Не дождётся. Порочащие её сведения надёжно укрыты мной. И до сих пор их никто не обнаружил, и, смею надеяться, не обнаружит. Пусть только посмеют явиться.
На Хеллу рассчитывать не приходится, ей ко мне путь заказан, особенно сейчас, когда свадьба на носу. Из этого раздуют бог весть что, а ей лишние проблемы ни к чему. Мичи, как обычно, не при делах, от неё помощи не дождёшься, а вот её супруг вполне может нанести визит. Он вхож в высшие круги, поддерживает отношения с Бисмарком, так что, вероятно, сочтёт своим долгом прийти и выразить мне своё отношение.Ну что ж, пусть приходит. Посмотрим, у кого нервы крепче.
Интересно получается... Те, кого я действительно хотел бы сейчас видеть, даже не подозревают, что меня схватили. И писать им не стану. Не хочу впутывать их в это, не хочу, чтобы они волновались. Одно дело - знать, что я в тюрьме, и совсем другое - видеть их слезы, слышать, как они убиваются, жалеют меня... Нет, на это у меня сил не хватит. Мне от одной мысли об этом уже тошно.
Я не отказываюсь от того, во что верю. И, конечно, я не испытываю гордости от того, что оказался за решёткой. Но я горжусь тем, что меня не сломали. Как бы ни измывались надо мной, какие бы муки я ни терпел, я не проронил ни слова. Голод, карцер, боль - всё это ничто, пока я молчу. И я буду молчать.
Сокамерника мне так и не выделили. Но я не чувствую сожаления. Одному тяжеловато, но терпеть можно.
Впервые за всё время меня вывели на общую прогулку. Десять минут, не больше. Мы ходили по кругу под конвоем, как стадо баранов, разговаривать запрещено. Один из заключённых, щуплый такой мужичок, всё же рискнул, поравнялся со мной и тихо спросил: "Первый срок?". Я кивнул. Он покачал головой, будто жалея меня, бедолагу. Конвоир, конечно, этот наш нехитрый контакт заметил. Как рявкнет: "Еще раз пасть откроете - пристрелю на месте!". После этого я уже ни с кем не пытался заговорить, себе дороже.
Кормят здесь отвратительно. Похлёбка из какой-то жухлой свёклы и сладкой картошки, плавает в ней горстка крупы непонятной. Первые дни, до того как начались допросы, я вообще не притрагивался к этой баланде, обходился чёрствым хлебом и эрзац-кофе, иногда просто водой. Потом и этого не стало.
Желудок уже, кажется, свыкся с тем, что еды почти нет. Голода как такового уже и не чувствую. Только курить хочется невыносимо. Иногда, один из надзирателей, видимо, сжалившись, тайком суёт мне сигарету. Я её растягиваю на три дня, до его следующего дежурства. Другой, его сменщик, – настоящий цербер, злой как чёрт. Только и знает, что орать на всех.