Шрифт:
Вот она — вожделенная власть. Бери её тёпленькой, всё же так просто. Павел внизу, у него руки связаны реактором, и если всё сделать по уму, постепенно…, кто там теперь в Совете? Мозг, как хорошо отлаженная программа, включился, заработал, просчитывая варианты, выстраивая ходы. Оскалились одобрительно демоны — рано ты, Боренька, сдался, последнее слово ещё не сказано. Ещё есть возможность обойти Пашку на повороте. Ещё есть…
— Боря, ты меня слушаешь?
Борис очнулся, с трудом выдирая себя из липкой паутины предательства, уже опутавшей его, сковавшей волю и разум, уставился на Павла, который наконец-то заметил, что с его другом что-то не так.
— Скажи, Паша, а ты не боишься? — вопрос сорвался с губ сам. Какая-то часть Бориса не то, чтобы пыталась сопротивляться — скорее искала лазейку или, быть может, беззвучно вопила о помощи.
Павел недоумённо нахмурился.
— Ты о чём?
— Да так, ни о чём, — попытался сдать назад Борис.
— Риск, конечно, есть, — Павел, святая душа, понял всё по-своему. — Но тут, сам знаешь, без риска никак. Я понимаю, наверху сейчас, скорее всего, поопаснее будет. Я тут худо-бедно под охраной, среди своих, а тебе…
Борису стало тошно. Неужели Пашка думает, что он боится идти наверх? Угодить под шальную пулю или стать заложником у Ставицкого, если им с Долининым не удастся переиграть противника?
— Да я не об этом, Паш, — он понимал, что вступает на скользкую дорожку, но что-то толкало его к этому разговору — разошедшиеся демоны или наоборот, то светлое, что ещё осталось в нём и что из последних сил вело внутри него эту отчаянную войну.
— А о чём? — Пашка действительно не понимал.
— Паш, скажи, а сколько времени прошло с тех пор, как я всеми правдами-неправдами пытался тебя свалить? Меньше чем полгода. Даже по меркам человеческой жизни это всего ничего. А теперь ты меня сам посылаешь туда, наверх. Чтоб я, значит, тебе дорожку расчистил. К заветному креслу. Вот я и спрашиваю, неужели у тебя даже тени сомнения не возникает? Что я, дорвавшись до власти, ради которой разве что мать только родную не продал, после этого пойду и безропотно отдам её тебе? А может, не отдам? Может, я свою игру начну? Что ты тогда, Пашенька, делать будешь?
— Вот ты о чём…
Павел потёр переносицу, прикрыл глаза. И тут же открыл их и уставился на Бориса.
— Что ж с тобой происходит? Мне казалось, что мы всё выяснили уже.
— Ну да, тебе казалось.
— Что ж, если хочешь…
— Не надо, Паша. Я не тупой. Мне по второму кругу повторять не нужно. Я же вижу, что ты хочешь мне сказать. И про ту детскую историю с разрисованным плакатом, и про то, как я вытащил тебя с заброшенной станции, не бросил подыхать. Герой, куда там. Только это всего лишь два эпизода. А в моей жизни, Пашенька, ещё много всего было. Такого, что перечёркивает всё это напрочь. Это ведь я тогда, Паша, отдал приказ, чтобы тех людей, на карантине… я сам, лично. Даже Кравец содрогнулся, а Кравец, уж ты мне поверь, никогда высокими моральными принципами не отличался. И ведь каких-то полчаса, и не осталось бы там никого в живых. Или наркотики. Ведь подсыпать в одну из партий отраву, от которой десятка два человек откинулись, — тоже моя идея. Это как тебе? Да что я рассказываю? Ты же дело моё читал. Там всё расписано. И знаешь, чего я никак понять не могу? Что, зная всё это, ты сейчас мне, не раздумывая, вручаешь свою жизнь. И не только свою, тут-то как раз ничего удивительного. Ты всё дело своё на карту ставишь, всё, ради чего ты живёшь, Паша. Башня, судьба человечества, реактор твой распрекрасный. И всё это ты доверяешь мне, приговорённому преступнику, убийце, человеку, который пытался тебя шантажировать самим святым, что есть. Откуда в тебе эта уверенность?
Павел молчал. Не сводил с него тяжёлого взгляда, и Борис вдруг дрогнул, испугался. Не Пашки испугался — себя. И всё равно, понимая, что разговор этот, несвоевременный и неуместный, ведёт в никуда, а то и того хуже — безжалостно рвёт их с Пашкой дружбу, — всё равно продолжил. Продолжил, глядя в холодные, серые глаза друга, ставшие вдруг чужими, жёсткими и безжалостными.
— Ты, Паша — идеалист, людей судишь по своей мерке. Видишь в них только хорошее. Вспомнил — как я тогда у доски стоял, да Змее вас с Анькой не сдал. Той истории уже лет тридцать с хвостиком будет. И в чём-то ты прав, конечно. Во всех нас есть и плохое, и хорошее. Весь вопрос в соотношении. В пропорции. А она у меня, увы, не в пользу света и добра. Гнили во мне слишком много, Паша. Другой я. Вот я тут поболтался по станции, за людьми понаблюдал — мне ж раньше не до этого было, последние лет пятнадцать я с надоблачного уровня, считай, не вылезал, в народ не ходил, — а тут, как будто глаза мне кто открыл. Увидел я здесь, Паша, кое-что, чего раньше не понимал.
В горле пересохло. Борис поискал глазами бутылку или графин с водой, не нашёл и, облизав сухие губы, усмехнулся. Подождал от Савельева реакции, но тот продолжал упрямо молчать.
— И знаешь, что я увидел? Свет. Который от людей идёт. Вы же здесь все светитесь, потому что вместе. Потому что общим делом объединены. Вы все — одно целое. И этот твой Селиванов с вечно недовольной физиономией, и усатый Устименко, и Иван Шорохов со своими работягами, и дотошный фельдшер Пятнашкин, и Егор Саныч, который так мне руки и не подаёт, и парнишка этот, который за тобой как влюблённый паж с бутербродами скачет — Гоша Васильев, и даже бестолковый Кирилл Шорохов, твой любимчик, да что там Шорохов — даже этот, как его, всё время фамилию забываю, директор столовой, вот душный мужик, постоянно за мной таскается и нудит всё, нудит, про скудный рацион, про недостаток витаминов, ей-богу, я его придушу когда-нибудь, так надоел.
«И Маруся», — хотел добавить Борис, но не стал. Побоялся выдать себя с головой.
— В общем, для меня это откровением явилось. Осознание общего дела, ради которого вы готовы не спать, не есть, изматывать себя нагрузками, работать по полторы смены, нестись сломя голову в паровую, рискуя там и подохнуть. Не потому что думаете о том, чтобы заработать, или про шкуру свою, или ещё про какие-то личные амбиции и желания. А потому что по-другому не умеете. А я…
— Что ты? — переспросил Павел. Он внимательно слушал Бориса, и по его лицу невозможно было понять, согласен он с ним, или сейчас снова начнёт приводить аргументы, доказывая, что Борис тоже такой, как они. Но Павел не спешил вступать в разговор, и от молчания друга Борису стало как-то тоскливо.
— А я, Паша, всё о себе. Мне на общее дело… ну, не то чтобы наплевать. Нет, умом я понимаю, какие будут последствия и от правления сумасшедшего Ставицкого с его чудовищными реформами, и, если вдруг вы не справитесь и не запустите станцию вовремя. Умом… А вот задора нет и энтузиазма тоже. И не потому что я человек плохой. Селиванов твой тоже не подарок. А уж директор столовой — тому и вовсе в аду персональная сковорода приготовлена, за занудство его. Но дело-то в другом: они понимают, а я — не понимаю. Не чувствую. Я, Паша, устал. Нет у меня сил давить из себя героя. И сущность моя, да гнилая сущность, чего говорить. Вот ты мне сейчас распинался, а я знаешь про что думал? Как похитрее власть у тебя перехватить. Сидел, мысленно сторонников вербовал, шансы взвешивал. Пока ты тут со своим реактором возишься, я бы вполне мог. Так что…