Шрифт:
И тут кое-что произошло. Загоревшись идеей, внезапной и ясной, написать эссе о джукбоксе, он представлял его себе в виде диалога на сцене. Джукбокс, при всем своем значении для единиц, уже был для большинства чем-то совершенно оторванным от жизни, поэтому один актер, представитель публики, должен был выступать как вопрошающий, а второй как знаток; и в противоположность платоновским диалогам, где задающий вопросы Сократ втайне знает намного больше, чем его, по крайней мере поначалу, раздувшийся от готовых суждений собеседник, должно было выйти так, что именно благодаря вопросам публики знаток в конце концов осознавал бы значение этого реквизита в пьесе его жизни. Со временем идея сценического диалога была отброшена, и эссе представилось ему в виде бессвязного сочетания различных форм письма, что, казалось бы, соответствовало — неравномерности? аритмичности? — истории его отношений с джукбоксом и воспоминаний о нем: моментальные картины должны были меняться в ходе начинающегося издалека, а потом внезапно прерывающегося повествования; за краткими тезисами следовал бы подробный репортаж об отдельном музыкальном автомате и месте, где он был обнаружен; от блока заметок совершался бы, без перехода, прыжок к цитате, которая, снова без перехода, без гармоничной увязки, возможно, уступала бы место монотонному перечислению названий песен и имен исполнителей в меню какой-нибудь особенной находки — при этом он и дальше видел в качестве основной связующей формы периодически возвращающуюся игру в вопрос-ответ в сочетании с фрагментарными кинокадрами, построенными вокруг того или иного джукбокса, от которого всевозможные события или картины расходились бы кругами, достигающими то другой страны, то самшитового дерева в конце перрона. Он надеялся закончить эссе «Балладой о джукбоксе», так сказать «закругляющим», музыкальным текстом, разумеется, если после скачкообразной смены картин этот текст был бы уместен. Казалось, такая манера письма соответствовала не только необычному предмету, но и времени. Разве практикуемые в современных книгах эпические формы предыдущих эпох — с их однородностью, жестами заклинания и подчинения (чужих судеб), с их всезнайством и наивным притязанием на всеохватность — не производили на него впечатление чистого жеманства? Разнообразные степени приближения, причем в «пропускающих» формах, вместо обычных «удерживающих» — вот то, чего сейчас, в силу его напряженного, дающего ощущение единства опыта взаимодействия с вещами, он ждал от книг: сохранять дистанцию; огибать; очерчивать; обхаживать — обеспечивать вещи прикрытие со всех сторон. И когда он бесцельно бродил по пустоши, это задало совсем другой ритм, не переменчивый, скачущий, а неуклонный, размеренный и, главное, не кружащий и обводящий, но прямолинейно и абсолютно серьезно двигающийся in medias res: ритм повествования. Сначала он лишь переживал все встречавшееся на пути как звенья повествования; все, что он воспринимал, сразу же рассказывалось в нем; мгновения настоящего свершались в форме прошедшего времени, но совсем не так, как во сне, без околичностей, — как короткие и безыскусные предложения, как само мгновение: «У проволочного заграждения покачивались цветы чертополоха. Старик с пластиковым пакетом нагнулся за грибом. Собака носилась вприпрыжку на трех ногах и напоминала косулю; шерсть ее была рыжей, морда — белой; сизый дым тянулся от каменного домишки. Треск стручков на одиноком дереве звучал так, словно трясли спичечные коробки. Над гладью Дуэро прыгали рыбы, ветер дул вверх по реке и поднимал брызги, а у другого берега вода омывала скалы. В поезде, идущем из Сарагосы, уже зажгли свет, в вагонах сидели немногочисленные пассажиры…» Но затем это спокойное повествование о текущих событиях все-таки стало перекладываться в предстоящее эссе, задуманное многообразным и несерьезным: еще до того, как было написано первое предложенияе, оно превратилось в повествование, да так властно и мощно, что другие формы тотчас показались ничтожными. Это было не то что не страшно, но безмерно прекрасно; в ритме этого повествования говорила согревающая всё фантазия, которой он, притом что она так редко затрагивала его сердце до глубины, все еще верил из-за того, что она приносила тишину, даже посреди оглушительного шума: тишина природы, всегда где-то вдалеке, была по сравнению с ней ничто. Характерным для фантазии было то, что в ее образах присутствовала та местность, где он писал. Хотя фантазия и раньше подталкивала его к этому, он лишь спустя долгое время заменял, к примеру, кельнскую березу кипарисом, увиденным в Индианаполисе, или переносил зальцбургскую козью тропу в Югославию, или всю местность сводил к малозначительному фону. Но на этот раз Сория должна была остаться Сорией (может быть, даже вместе с Бургосом и Виторией, где один старик поздоровался с ним первым) и быть предметом повествования наравне с джукбоксом.
До поздней ночи длилось в нем ощущение повествовательной формы. Каждый пустяк (прохожий с зубочисткой во рту, имя Бенита Сория Верде на могильной плите, укрепленный камнями и цементом мертвый вяз, стихотворение-дерево в память об Антонио Мачадо [26] , отсутствующие буквы в вывеске «HOTEL») просился в повествование. Это была уже не властная, влекущая сила образов, а поднявшаяся от сердца к голове ледяная неизбежность, бессмысленные удар за ударом в давно запертые ворота, и он спрашивал себя, не было ли повествование, почудившееся ему поначалу божественным, обманом — выражением его страха перед всем разрозненным, несвязным? Уловкой? Плодом малодушия? Но был ли тот мужчина с зубочисткой, зимой, в кастильской Месете, приветственно кивнувший ему, чем-то действительно малозначительным? Как и всегда: первое предложение завтрашнего текста он не хотел знать заранее; после всех заранее записанных первых предложений он застревал на втором. С другой стороны: долой все эти закономерности! И так далее…
26
Вяз в городе Сория, которому посвящено стихотворение Антонио Мачадо «A un olmo seco».
Следующее утро. Стол у окна гостиничного номера. Подгоняемые ветром по каменистой почве пластиковые пакеты, застревающие в чертополохе. На горизонте — утес в форме трамплина; над полосой для разгона — похожее на гриб дождевое облако. Закрыть глаза. Заткнуть бумагой щель между рамами, откуда дует сильнее всего. Снова закрыть глаза. Выдвинуть из стола ящик, у которого, едва ты подносишь карандаш к бумаге, начинает дребезжать ручка. В третий раз закрыть глаза. Крик отчаяния. Отворить окно: маленький черный пес внизу, привязанный к водосточной трубе, промокший под дождем, как может промокнуть только пес; вместе с жалобными звуками, время от времени замолкая, он выдыхает клубы пара, тающие в степном воздухе. Aullar по-испански — «выть». Закрыть глаза в четвертый раз.
На пути из Логроньо в Сарагосу он видел из окна среди зимних голых виноградников долины Эбро каменные кубы хижин виноградарей. На его родине вдоль полей тоже стояли хижины, из дерева, конечно, и величиной с сарай. Изнутри те коробки и выглядели как сарай: с пучками травы в земляном полу, крапивой по углам, разросшейся между инструментами; свет проникал лишь через щели в дранке и отверстия от сучков. Тем не менее он воспринимал каждую такую хижину на скудных акрах арендованной дедом земли как собственную территорию. Рядом обычно рос куст бузины, крона давала тень брошенному в чистом поле строению, а дуги ветвей проникали и в хижину. Внутри оставалось место для стола и лавки, которые иногда выносились наружу, под бузину. Кувшин с фруктовым вином накрывали полотенцем, для свежести и чтобы защитить от насекомых; раскладывали полдник. В этих сараях он чувствовал себя уютнее, чем в просторных домах. (Изредка при взгляде на подобный сарай, строение без окон или на границу между внутренним и внешним двором его переполняло ощущение, что он на своем месте, хотя он понимал, что внутрь легко проникали снег и дождь.) Он рассматривал сторожки не как убежища, а скорее как места отдыха и покоя. Позже в родных местах ему достаточно было обнаружить вдали посеревшую, покосившуюся от ветра землянку на поле под паром, как он ощущал, что сердце буквально выскакивает, а в хижине на мгновение чувствовал себя как дома — вместе с летними мухами, осенними осами и холодом ржавеющих зимой цепей.
Полевых сторожек на родине давно уже не было; остались только большие луговые амбары, в которых сушили сено. Но еще во времена тиа сторожек, очень рано, волшебство дома и рота мео сменилось для него вол шебсгаом джукбохсов Уже подростком он шел с родителями не в трактир и не к лотку с лимонадом, а к «Вурлицеру» — слушать пластинки («Wurlitzer is Jukebox», сообщал слоган). То, что он сейчас мимоходом говорил об ощущении своего места и защищенности в полевых сторожках, относилось и к музыкальным автоматам. Их форма и даже выбор песен поначалу значили меньше, чем лившийся из них особый звук. Он шел не сверху, как дома от стоявшего в «красном углу» радио, а снизу, из нутра, наполнявшего все пространство вибрациями. Как будто это был не автомат, а специальный инструмент, с помощью которого музыка — во всяком случае, определенная, как понял он со временем, — обретала основной тон, сравнимый со стуком колес, из которого, когда поезд идет по мосту, вдруг складывается первозданный грохот. Много позже другой ребенок стоял у джукбокса (он выбрал «Like a Prayer» Мадонны), еще такой маленький, что вся мощь колонок была направлена на его тело. Ребенок слушал, сама серьезность, само внимание, сама сосредоточенность, пока родители, уже собравшиеся уходить, нетерпеливо ждали у дверей бара, окликая его снова и снова, и, словно извиняясь перед другими посетителями, посмеивались над ним, пока песня не закончилась и ребенок, все такой же серьезный и восторженный, не проследовал мимо отца и матери на улицу. (Не была ли неудача модели джукбокса, похожей на обелиск, связана не с его необычным видом, а с тем, что звук был направлен вверх?)
Но в джукбоксах, в отличие от сторожек, ему было недостаточно лишь их существования: они должны были быть готовы к запуску, издавая при этом тихое жужжание — так-то лучше, чем уже запущенные чужой рукой, — и переливаясь изнутри всеми огнями; нет ничего более безутешного, чем темный, холодный, вышедший из строя металлический ящик, возможно, стыдливо прикрытый от взглядов салфеткой с альпийским видом. Конечно, это не совсем соответствовало фактам: ему вспомнился неисправный джукбокс в японском святилище Никко, первый и, увы, последний за время долгого путешествия по стране с юга на север, заставленный стопками журналов, с отверстием для монет, заклеенным изолентой, которую он тут же отклеил. В честь находки он выпил еще одно саке и в зимних сумерках сел на поезд, идущий в Токио. Перед этим, в храме, затерянном среди горного леса, он прошел мимо еще тлевшего костра (рядом с ним — метла и холмик снега), а невдалеке из ручья выступал валун, перепрыгивая через который вода журчала так же, как в каком-нибудь другом горном ручье, — словно бы кто-то принимал трансляцию полупевучей, полубарабанящей речи на заседании Организации Объединенных Наций какой-то далекой планеты. Ночью в Токио одни люди поднимались по вокзальной лестнице, переступая через лежащих как попало других людей, а позже, в другом храме, пьяный остановился перед курильницей, помолился и поплелся, шатаясь, в темноту.
Важен был не только утробный звук: даже пресловутые «американские хиты» звучали из джукбоксов его родины иначе, чем, например, по радио. Ему всегда хотелось сделать радио погромче, когда передавали «Diana» Пола Анки, «Sweet Little Sheila» Томми Роу и «Gypsy Woman» Рики Нельсона, но при этом он испытывал чувство стыда за то, что его привлекает эта не-музыка (когда в студенческие годы у него появился проигрыватель, он предназначался поначалу лишь для того, что по традиции заслуживало называться музыкой). Между тем джукбоксу он позволял издавать трели, завывать, реветь, дребезжать и пульсировать, что его не только радовало, но и наполняло трепетом желания, теплом и чувством сопричастности. Гулкий гитарный рифф «Apache» [27] немедленно подключал промерзшую и вонючую кафешку на трассе между «городом плебисцита 1920 года» [28] и «городом народного восстания 1938 года» [29] к особому электричеству, которое позволяло выбрать на светящейся шкале на уровне бедер разные версии «Memphis, Tennessee» [30] , ощутить себя таинственным «Прекрасным незнакомцем» [31] и с одной лишь мыслью «все равно куда — только бы подальше отсюда» слушать, как грохот и визг грузовиков с трассы превращаются в плавно-певучее движение машин по «Route 66» [32] .
27
Песня Джерри Лордана, впервые записанная Бертом Уидоном и, вслед за ним, группой «The Shadows» в 1960 году.
28
Имеется в виду Клагенфурт, столица Каринтии. По результатам плебисцита 1920 года Каринтия вошла в состав Австрии.
29
Почетное именование «город народного восстания» было присвоено Гитлером австрийскому Грацу за заслуги перед национал- социализмом.
30
Песня Чака Берри (1958), перепетая множеством исполнителей, включая «The Beatles», «The Animais», Элвиса Пресли, «The Rolling Stones».
31
«Schoner fremder Mann» (1961) — немецкая версия сингла Конни Фрэнсис «Someone Else’s Boy», написанного Атиной Хози и Хэлом Гордоном.
32
Песня Бобби Трупа (1946), ставшая джазовым и рок-н-ролльным стандартом.
Хотя в его родных местах музыкальные автоматы служили сборным пунктом для субботних танцулек — большой полукруг вокруг них, как правило, оставляли пустым, — ему никогда не пришло бы в голову танцевать. Он с удовольствием наблюдал за танцующими, которые в полумраке баров, двигаясь перед громоздкими, светящимися и утробно гремящими тумбами, превращались в силуэты, но для него джукбокс был, как раньше сторожки, спокойной вещью, чем-то успокаивающим, предназначенным для того, чтобы безмолвно сидеть напротив, затаив дыхание, почти в полной неподвижности, прерываемой лишь регулярным, прямо-таки ритуальным хождением к заветной кнопке. Слушая джукбокс, он никогда не выходил из себя, не горячился и не грезил унестись куда-то, как бывало всякий раз с другой музыкой, которая ему была близка, — даже со строго классической и, казалось бы, отрешенной музыкой предшествующих эпох. Когда слушаешь музыку, признавался ему кто-то, есть опасность поддаться иллюзии, что предстоящее дело уже сделано, а вот звук джукбокса в начальную пору, наоборот, позволял ему в буквальном смысле собраться, будил и укреплял в нем образы возможностей.