Шрифт:
Фатио положил листы на место и подошёл к крохотному оконцу. Лейбниц упёрся спиной в исполинский снежный ком и, толкаясь ногами, силился его опрокинуть. Фатио ещё раз обошёл комнату и порылся во всех больших стопках. Их было несколько: письма от Гюйгенса, от Арнольда, от Бернулли, от покойного Спинозы, от Даниеля Уотерхауза и от всех в христианском мире, в ком теплилась искра разума. Одну большую стопку целиком составляли письма от Элизы. Фатио выдернул из середины десяток листов, сложил их и затолкал в нагрудный карман. Затем вышел наружу.
— Погрели руки, господин Фатио?
— Ещё как, доктор Лейбниц.
Доктор расположил три снежных кома — один огромный и два маленьких неразличимых — на поле между конюшней, дворцом и арсеналом. Треугольник, образуемый комьями, был ничем не примечательный — ни равносторонний, ни равнобедренный.
— Не так ли умер сэр Фрэнсис Бэкон?
— И Декарт тоже — замерз в Швеции, — бодро отвечал доктор. — И если Лейбниц и Фатио войдут в анналы вслед за Бэконом и Декартом, наша жизнь будет завершена достойно. А сейчас сделайте милость, встаньте рядом вон с тем комом и опишите ваши впечатления. — Он указал на маленький комок в нескольких шагах от Фатио.
— Я вижу поле, дворец, арсенал и будущую библиотеку. Вижу вас, доктор, возле большого снежного кома, а справа другой ком, поменьше.
— Теперь соблаговолите сделать то же самое от второго кома, который вы слепили.
Через несколько мгновений Фатио отозвался:
— То же самое!
— В точности?
— Ну, разумеется, есть небольшие отличия. Теперь вы, доктор, и большой ком — справа от меня, а маленький — слева.
Лейбниц, бросив свой пост, зашагал к Фатио.
— Ньютон сказал бы, что это поле обладает собственной реальностью, которая управляет комьями и определяет их различия. Однако я скажу, что поле не нужно! Забудьте о нём, думайте только о перцепциях комьев.
— Перцепциях?!
— Вы сами сказали, что когда стояли там, то воспринимали большой ком слева, далеко, а маленький — справа. Отсюда вы воспринимаете большой справа, близко, а маленький слева. Так что даже если комья неразличимы, а посему тождественны, в терминах внешних свойств — размера, формы, веса, когда мы принимаем в рассмотрение их внутренние свойства — то, как один воспринимает другой, — мы видим их отличие. А значит, они различимы! И более того, их можно различить без каких-нибудь отсылок к фиксированному абсолютному пространству.
Оба, не сговариваясь, уже шли к дворцу, который в сгущающихся сумерках казался обманчиво тёплым и гостеприимным.
— Сдаётся, вы наделяете каждый предмет во Вселенной способностью к восприятию.
— Если вы будете делить предметы на всё меньшие и меньшие части, то рано или поздно вынуждены будете остановиться и объявить: «Вот фундаментальная единица реальности, и вот её свойства, которыми определяются все прочие природные феномены», — сказал доктор. — Некоторые полагают, что эти единицы подобны бильярдным шарам, которые взаимодействуют через соударение.
— Я как раз собирался сказать: что может быть проще? Крохотные твёрдые кусочки невидимой материи. Это самая разумная гипотеза о сущности атомов.
— Не согласен! Материя сложна. Столкновения между частицами материи — ещё сложнее. Задумайтесь: если атомы бесконечно малы, не будет ли вероятность их соударения практически нулевой?
— В ваших словах есть резон, — сказал Фатио, — но мне не кажется, что проще наделить атомы способностью воспринимать и думать.
— Перцепция и мысль — свойства души. Считать, что фундаментальные кирпичики вселенной — души, не хуже, чем объявить их крохотными твёрдыми кусочками, которые движутся в пустом пространстве, пронизанном таинственными полями.
— В таком случае восприятие планетой Солнца и других планет заставляет её вести себя в точности так же, как если бы существовало «таинственное поле».
— Знаю, поверить трудно, господин Фатио, но, в конечном счете, эта теория будет работать лучше.
— Физика в таком случае превращается в бесконечное летописание. Любой предмет во Вселенной отличается от любого другого предмета во Вселенной исключительностью своих перцепций всех остальных предметов.
— Если вы хорошенько задумаетесь, то поймёте, что это единственный способ их различить.
— Выходит, каждый атом или частица…
— Я зову их монадами.
— Монада в таком случае внутри себя — своего рода машина познания, бюхеррад-рад-рад-рад…
Лейбниц изобразил слабую улыбку.
— Её шестерни вращаются, как в вашей арифметической машине, и она сама решает, что делать. Вы ведь знали Спинозу?
Лейбниц предостерегающе поднял руку.
— Да. Но умоляю меня с ним не смешивать.
— Если позволите, вернусь к тому, с чего начался разговор. На мой взгляд, ваша теория допускает ту самую возможность, которую вы высмеиваете: а именно, что два золотых слитка могут отличаться один от другого.