Шрифт:
— Здравствуйте, Афанасий Власьевич, — пошел Костя рядом с телегой, держась за нее рукой. — Как же это так-то, а? Мне наказывали осторожным быть, а сами вот как...
— А так вот, товарищ Пахомов. Кому что уготовано, выходит...
Губы у Зародова были сливовой синевы, а в глазах тоска.
— Всю германскую войну отвоевал, хоть бы что. Сколько раз был в наступлении... Ну, как ты, товарищ Пахомов?
— Симку мы кончили в усадьбе Мышкова. Да Овинова с Шаховкиным под арест. За соучастие и сокрытие...
— Хорошо это... А Оса вот скрылся куда-то... И Розов.
— Найдем, — пообещал Костя. — Некуда деться ему с такой раной. Выявим и задержим. Все лечебницы и всех фельдшеров в округе возьмем под надзор.
— Хорошо это, — снова повторил медленно Зародов, вдруг закашлялся и сквозь кашель: — Вот теперь народ спокойно пахать выйдет. И посевком в Игумнове будет. Кузьмина в него, Евдокима... Авдеева надо бы менять. Как ты думаешь, товарищ Пахомов? Чай, ты из губернии представитель, — досказав, двинул головой. — Слаб он для сельсовета, нервный, всегда с кулаками лезет. Объяснить не может толком человеку, что к чему.
— Уж вы тут сами.
— Вот то-то и оно, что сами, — тихо отозвался Зародов и закрыл глаза: может, не хотел, чтобы товарищ Пахомов из губернии видел эту ледяную тоску. Костя отступил с колеи, а мимо покатила третья подвода. На ней, прикрытые ворохами плесневелого сена, лежали три трупа. Лиц не было видно, а только качались, свешиваясь с подводы, ноги, одинаково длинные, в хромовых сапогах.
С ликующими по-весеннему лицами, с цигарками в зубах, с обрезами протопали Квасовы. Ехавший последним на лошади совсем молоденький парнишка пояснил Косте, не останавливая свою белолобую лошаденку:
— Гадали рази, что вместе последний путь поедут в обнимку. А везем в Игумново, на показ народу — пусть знают, что нет их больше в живых.
Вот теперь старый кузнец может быть спокоен. Его сына, командира Красной Армии, никто не остановит на лесной дороге с наганом или гранатой. Однажды, таким же светлым днем, он придет в родное село, в покосившийся домик. Обнимет, расцелует отца, а потом отправится в Никульское к Зародову. И председатель волисполкома, как и обещал, выпишет ордер на строевые сосны в каком-нибудь квартале леса. Зазвенит пила, застукает топор. И будут расти венцы нового, пахнущего смолой дома, о котором всю жизнь мечтал он, Иван Иванович Панфилов...
Тягуче и длинно запела Груша, глядя неотрывно на эти сцепленные ноги в хромовых сапогах, — может, пыталась угадать, где лежит человек, отравивший ее мечтой о хате, о коровах и волах, о детях.
Добрый путник, постой, Я тебе расскажу Про удар роковой, Про судьбу про свою...Костя шел следом за подводой, за лошадью, которую погонял пасмурный Санька, и слушал эту песню о красивой женщине, погибшей в лесу из-за колец и сережек:
Дело было весной, Во Георгиев день: Лида этой тропой Шла под «божию сень»...Она, как не в себе, улыбалась кротко и печально. А на берегу, на тропе, стояли богомольцы и крестились. Бревна моста глухо подпевали. Забурчали колеса в пестрой от солнца луговине, ручьи желтые и черные побежали со склона, только волны реки, ржавые у берега.
Вот и лес молодой... —звучал негромкий голос певицы.
Стало жарко, и Костя расстегнул полушубок, снял шапку, нес ее теперь в руке. Под ногами шумно плескалась взбаламученная вода. В сапогах зачавкали мокрые портянки. Он шел и думал о том, как, выявив и задержав раненого Осу с Розовым, вернется в город, в свой губернский уголовный розыск.
Начальник розыска напишет приказ с похвалой. Потом, может, и сапоги прикажет выдать из цейхгауза. И пойдет Пахомов в новых сапогах искать «городушника» Зяблика, очистившего две кооперативные лавки, или опытного специалиста по «ширме» Сибрикова, по кличке Поклеванный, — пойдет и дальше очищать новую жизнь от бандитского и уголовного мира...
А ветер гудел в верхушках сосен, как будто там, по сучьям и иглам, катилась тоже река, невидимая только. Солнце слепило глаза. Опахивало уже растревоженной землей, ждущей семян, готовой вскормить их своим соком, согреть своим теплом.