Шрифт:
А может, просто самоотверженная любовь.
VIII. ЧУЖАЯ
Для Хурмы началась новая, городская жизнь, которая так влекла ее издали, но вблизи выглядела несколько иначе. Пока Хурма жила под крылышком отца с матерью, она могла мечтать сколько угодно и даже, объективности ради, представлять себе те трудности, которые может преподнести семейная жизнь. «Все они преодолимы!» — бодро думала она, переступая порог своего нового дома и ища глазами по углам те мешки счастья, которые должны были ожидать ее здесь.
«Мешков» не оказалось.
Ладно, думала она, «мешки» наживем, было бы согласие, были бы добрые, откровенные отношения.
К сожалению, это тоже осталось мечтой. Прошел свадебный угар, прошел период, когда молодая невестка занимает особое положение в доме мужа, начались будни — и Хурма поняла, что дом мужа сильно отличается от того, который так необдуманно и поспешно оставила она у подножья гор. И в ее новой семье, с виду дружной и благополучной, есть какие-то тайны, идет непонятная внутренняя борьба. Это и настораживало и пугало, хотелось быть подальше от всяческих тайн и недомолвок, хотелось побыстрее испытать то, что совсем недавно сулила перспектива городской и семейной жизни. Однако семейные радости лишь тогда радостны, когда обоюдны, и городские прелести хороши только в случае, когда сердце открыто для них. Хурму же действительность обделила и тем и другим.
Да, муж был внимателен, предупредителен, даже нежен, но стояла за этим не любовь, а обычная вежливость. Да, свекор и свекровь были любезны, ласковы, называли доченькой, однако не чувствовалось почему-то в них сердечности. Искренность была, сердечности — нет. В этом Хурма поклясться бы могла! Зачем же они тогда так травой стелились, зачем сватали, если чужую в дом брали? А в том, что она чужая, что не ко двору пришлась, Хурму не надо было убеждать — глаза имела, уши имела, а главное, сердцем чувствовала ту фальшь, в которой очутилась нежданно-негаданно.
Порой она ясно видела, что Нурмураду не по себе, проскальзывала временами в его словах и ласках натужность какая-то, нарочитость. Он вроде бы виноватым был перед ней. И она пыталась, как могла, облегчить его состояние, хоть и не понимала сути. А он не шел на откровенность, не хотел ее помощи, уползал в себя, как улитка в раковину, И тогда Хурма чувствовала жалкую бездомность, в сердце начинал ворочаться и скулить щенок, но теперь уж по другому поводу.
Что-то совсем уж непонятное творилось с золовкой, которая с первых же дней повела себя так, словно Хурма ее личный враг. Не лишенная внешней привлекательности и даже обаяния, она оказалась язвой, каждую минуту от нее можно было ожидать неприятности.
Хурма попыталась победить ее молчаливой покорностью — Карагыз не поддалась, стала еще более колючей. Справедливости ради следует отметить, что не только бедняжка Хурма была объектом ее вздорного характера, ей ничего не стоило нагрубить отцу или матери, резко осадить брата. Поначалу Хурма удивлялась, что все молчаливо сносят вызывающее поведение Карагыз. Обрывки семейных разговоров, в которые невестку пока не посвящали, дали ей повод считать, что снисходительность к Карагыз связана с сочувствием к ее неустроенности. «Но ведь она еще женщина хоть куда! — недоумевала Хурма. — Почему не выходит замуж?! И разве есть хоть капля моей вины в ее незадавшейся судьбе?»
Карагыз, по всей видимости, была иного мнения и оттого на каждом шагу подкалывала невестку, придиралась и язвила по любому пустяку. Порой придирки доходили до прямых оскорблений, и Хурма однажды не выдержала, показала коготки. А случилось это так.
Обычно она старалась не вмешиваться в хозяйственные дела, потому что все ее попытки либо высмеивались золовкой, либо принимались с таким видом, что руки опускались и ничего вообще делать не хотелось. Но на сей раз, скорее машинально, чем умышленно, она, заметив, что пиала, которую поставили перед Эмином-ага, не совсем чиста, вымыла ее и поставила перед свекром. Карагыз тут же демонстративно вымыла пиалу заново.
Эмин-ага заметил это, хотел что-то сказать, но не сказал, лишь вздохнул. А Хурму прямо затрясло от злости, побелела вся. Она сдержалась, не стала выяснять отношений при свекре. Но, выбрав подходящую минуту, пошла к Карагыз, твердо решив, что больше так продолжаться не может — пора поставить на место зарвавшуюся злючку.
Карагыз причесывалась перед зеркалом. Скользнула равнодушным взглядом по Хурме, как на пустое место глянула, и вновь с нарочитой тщательностью занялась своим делом. Умела она задеть не только словом, но и взглядом. Иногда в нем была откровенная неприязнь, чаще — насмешка или равнодушие, как сейчас. А порой ловила в нем Хурма какое-то брезгливое любопытство. И ежилась — у нее создавалось впечатление, что так смотрят на перееханную колесом арбы лягушку.
Она остановилась за спиной Карагыз и, глядя в ее отраженное зеркалом лицо, вся напряженная, словно струна дутара, сказала:
— Слушай, что все это значит? Объясни… пожалуйста!
Карагыз удосужилась наконец-таки встретить взгляд невестки в зеркале. Потом повернулась, глядя круглыми наивными глазами. В голосе ее было хорошо разыгранное удивление.
— Невестушка! Извини! Замечталась, задумалась, не заметила, как ты вошла. Присаживайся, вот стул. А хочешь, прямо на кровать садись. Чаю выпьем?