Шрифт:
Дома не было ни каш, ни солярисов, ни матери, которая могла бы все это приготовить. Работая на нескольких работах, она жила в мире мигающих мониторов, который ей казался более реальным, чем мы с сестрой. Хлопотливая соседка обещала вполглаза за нами приглядывать, но не сдерживала обещания даже на четверть. Не сдерживала к обоюдной радости сторон: мы наслаждались произволом и анархией, она — сериалами и телефонным трепом. Я мог сварить вполне съедобный суп, но это требовало времени и выдержки, которыми пацан не располагает. Бывали времена, когда наш рацион состоял из одной овсянки с живучими жучками, которых кипяток только бодрил: они купались в каше и, как сказочный Ванька, всплывали на поверхность красивыми и посвежевшими. Когда случались деньги, мы с сестрой злоупотребляли сладостями и грызли «Юпи», не добавляя воды.
Нелюбимый ребенок всегда узнаваем по некоему необъяснимому изъяну, смеси осатанелой тоски и странной, сонной неуклюжести, еще как будто заостренной нехваткой чего-то крайне важного, что он лихорадочно ищет и никак не может отыскать. Иногда это оказывается смертью, к которой он относится с недопустимым пренебрежением, видя в ней неубедительную альтернативу одиночеству. У этого ребенка нет ни кожи, ни мышц, — с него содрали все спасительные покровы, оставив оголенное страдание. В жилах у него густой горячий яд, полынная отрава, его же самого и разъедающая. Он неловок и неприкаян, как нежеланный гость, которому ни присесть, ни прислониться, ни продохнуть. Он обязан исчезнуть, но не знает как, и только бестолково мечется и бьется в запертые окна и двери. Впрочем, угловатые детские обиды расцветают иногда философскими системами, научными открытиями и подвигами самоотречения. Однажды один пастушок под буколическое дребезжание овечьих колокольчиков торжественно проклял бога; из этого проклятия вышла вся экзистенциальная философия.
Отсутствие любви сообщает пьянящую свободу — земная гравитация тебя не держит. И научает трезвой мысли: ты твердо знаешь, что дурен, и этим защищен от лести и вежливости. Я не верил людям, заверявшим меня в своей любви или даже просто симпатии, совершенно точно зная, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Зато прекрасно понимал способных разглядеть мою дурную натуру. Любая похвала давала повод задуматься, что я делаю не так; хула была привычным явлением и означала, что я плох как обычно.
Мы жили под присмотром государства, как под дамокловым мечом, вынужденные подписывать уйму никчемных бумажек, чтобы государство и впрямь не озаботилось иждивенцами. Мы покорно выстаивали в очередях, по извилистым и смрадным коридорным норам, где, хлопая дверьми, сновали деловые люди, согбенные под кипами бумаг; таскались по безликим кабинетам, подписывая, ставя штамп, добиваясь встречи с неуловимым кафкианским богом, начиненным бюрократической белибердой. Бумага — единственное, что в оплотах казуистики не переводится. Сетуя на судьбу, очередной чиновник выдавал нам цидульку, которую надлежало завизировать у череды его коллег, и казалось, будто этот зажиревший боров, стриженный лесенкой, живет на самом деле под мостом, голый и босый, претерпевая жуткие лишения, и просто бессовестно отвлекать его на наши беды.
К нам регулярно, как домашний врач, наведывался соцработник с облупленной папкой на тесемках, и часами пил чай, и шнырял по квартире, и что-то вынюхивал, и мерзко щурился, составляя загадочные протоколы. Я мечтал всадить в него свой перочинный ножик по самую рукоять и даже тренировался на черемухе, нещадно исцарапав ствол, но востроносая каналья предусмотрительно слиняла как раз накануне вендетты. Чиновников из нор я милостиво пощадил как сирых и немых прислужников бюрократического Черномора. К тому же это всякий раз были другие люди, будто плотоядный механизм, который они обслуживали, в неурожайные годы питался собственными винтиками и шестеренками. Я всех простил, за исключением востроносого гада; отменил все казни, амнистировал все говорящие головы и волшебные бороды. А меч-кладенец приберег на случай, если собака из соцслужбы возобновит визиты.
Нищета нас, впрочем, не смущала: по искреннему убеждению матери, прозябание должно было учить смирению, аскетизму и очищать от скверны. Я помалкивал, не испытывая ни малейших признаков катарсиса, отказываясь понимать глубокий дидактический смысл того, что ни у меня, ни у Севы нет и никогда не будет компьютера. Смирение тоже было не по мне.
Сестру я приучил к спартанскому быту и образцовой дисциплине, таскал за собой по заброшенным стройкам, балкам и буеракам, а редкие, но неизбежные периоды плаксивости сглаживал сладостями и обещаниями Барби, которую ей так никогда и не купили. Но в целом она не причиняла хлопот, и даже когда приходилось есть кашу с жучками, делала это хладнокровно, не ропща, с достоинством Сократа, пьющего цикуту. Она донашивала мою одежду, прыгала по гаражам, играла в квадрат, каталась на велосипеде, тормозя юзом и обдавая вас обильными клубами пыли. Мы были неразлучны, что ощутимо облегчало воспитательный процесс: нас хвалили и наказывали дуплетом. Мать в редкие минуты общения старалась вникнуть в детскую деятельную, полную приключений жизнь, но всякий раз сбивалась на дидактику. В ответ на обвинения я глядел преданными глазами и не краснея клялся, что ничего не знаю о тарзанке у обрыва, даже слова такого не слышал, и уж тем более не водил туда Дунечку. Дунечка поддакивала с дьявольским артистизмом.
Впрочем, на фоне друзей я смотрелся баловнем судьбы. Друг Костя, живший в частном секторе, стойко сносил загулы матери и наркотрипы отца, который, запершись в кухне, варил с дружками зелье, липким ацетоновым дурманом застилая окрестности; этот дурман словно бы лакировал людей, дома, деревья, камни на дороге, а наутро под забором, в барашковой зеленой мураве валялись шприцы. Детское воображение рисовало картину, где вокруг огромного котла, в клубах густого пара, остервенело пляшут люди, каждый набирает в шприц бурой жидкости, пыряет в вену и отлетает в нирвану. С тех пор многое изменилось, выцвели краски, стерлись имена, но жуткий ацетоновый запах детства я узнаю безошибочно, как кто-нибудь узнает запах хлеба или костра. Друг Жека раз в неделю нес в пункт приема стеклотары баул с бутылками, педантично подбираемыми за алкашом-отцом, и спускал все деньги на сигареты, поровну распределяя их между друзьями, и было совестно и невозможно отказаться. Если бы не Рома, мальчик-мажор, отец которого был тяжел на руку и щедр на подарки сыну, мы бы воочию увидели «Денди», «Лего» и тамагочи лишь много лет спустя, на какой-нибудь музейной выставке, посвященной трудным детям девяностых. Тому же Роме в день совершеннолетия презентовали трешку, в которой мы всем табором успели пролететься по округе, прежде чем именинник, будучи под балдой, не сверзился с моста, угробив белый бумер и себя вместе с ним. Тогда же я окончательно утвердился в намерении купить BMW.
Прошло пять лет, прежде чем я смог приступить к воплощению задуманного. Я взял кредит и пустился в долгие, изматывающие поиски, под слоем ржавчины пытаясь разглядеть мечту, и наконец нашел ее.
Предыдущий хозяин был из тех, кто улучшение возводит в принцип, доводя перфекционизм до идиотизма. Езде он предпочитал ковырянье под капотом, вольному воздуху — тесный гараж. Истратив на ремонт все сбережения, он не придумал ничего лучше, чем избавиться от баварской бестии и на вырученные деньги взять под реставрацию совсем уж бездыханный труп, целиком посвятив себя его оживлению. Во время осмотра он чутким мавром следовал за мною по пятам, вздыхая, всхлипывая, охая, едва ли не скуля. Он забывался, он рыдал на моем плече. Он называл ее «моя красавица», трепетно поглаживая правое крыло, и так отчаянно заголосил, когда я прикоснулся к рулю, что пришлось отдёрнуть руку. О цвете в документах значилось «антрацит», но он варил ее и перекрашивал, резал жабры и имплантировал движок, в итоге получив совсем другую BMW. Еще неделя, и ревнивец заменил бы «гусиную лапку» леопардом, похерив раритет — легендарный узор обшивки, придуманный не то шотландцами, не то Коко Шанель, не то Конан Дойлем для крылатки Холмса. Пока они прощались, я деликатно вышел покурить, после чего Отелло отпустил нас вместе с 318i на все четыре стороны.