Шрифт:
— А вон и наш художник! — окликнула его полная тётка в тёмном платке. — Гоша, ты живой-здоровый? А то Пётр Семёныч говорил, совсем плох был.
— Ничего, Марья Кузьминишна, — ответил он, удивляясь тому, как легко имя слетело с губ. Откуда он это знал?
— Слава богу. — Женщина перекрестилась. — А то без тебя скучно стало. Ты хоть краской балуешься, не как остальные — всё про работу да про начальство.
Гоги кивнул и поспешил дальше. На выходе из двора его остановил милиционер — молодой парень с честными глазами и новенькими погонами.
— Документы, — сказал он не очень уверенно.
Гоги машинально полез в карман и нащупал там потрёпанную красноармейскую книжку. Развернул — «Гогенцолер Георгий Валерьевич, 1922 года рождения». Фотография смотрела на него собственным лицом, только моложе.
— Демобилизованный, значит, — пробормотал милиционер, листая документ. — А работаете где?
— В артели, — сказал Гоги, сам не зная откуда взялся ответ. — «Красный художник» называется.
— Понятно. — Милиционер вернул документы. — Идите, товарищ Гогенцолер.
На улице было оживлённо. Мимо проезжали грузовики, автобусы странного вида — высокие, угловатые, совсем не похожие на те, что помнил Гоги. Люди шли по тротуарам неспешно, многие курили. Женщины в тёмных пальто и платках, мужчины в гимнастёрках, кирзачах, кепках. Лица усталые, но не безнадёжные.
У магазина собралась очередь. Гоги подошёл поближе, прислушался к разговорам.
— Говорят, хлеба завезли, — шептала одна женщина другой. — Белого, рижского.
— Ну, хлеба-то всегда есть. А вот масла бы…
— Масло по карточкам. У меня ещё талончик остался с прошлого месяца.
Карточки. Талончики. Гоги вспомнил что-то из учебников истории — послевоенная разруха, нормированное снабжение. Но одно дело читать, другое — видеть собственными глазами.
— Товарищ, вы в очереди? — спросила его пожилая женщина.
— Нет, я просто…
— Тогда не стойте. Видите, люди мёрзнут.
Он отошёл и пошёл дальше по улице. На углу висел громкоговоритель, из которого доносился бравурный марш, потом голос диктора:
«По сообщению ТАСС, строительство Волго-Донского канала идёт с опережением графика. Советские люди самоотверженно трудятся на великой стройке коммунизма…»
Прохожие не обращали на это внимания — видимо, привыкли. А Гоги слушал, завороженный. Эти слова, эти интонации… Он знал их по фильмам, по книгам, но слышать вживую было совсем другое ощущение.
— Гоша! — окликнул его знакомый голос.
Обернулся — навстречу шёл мужчина лет тридцати пяти, в потёртом пальто и кепке. Лицо интеллигентное, очки в тонкой оправе.
— Михаил Борисович, — произнёс Гоги, снова удивляясь собственной памяти.
— Как дела, как здоровье? Пётр Семёныч говорил, совсем плохо было.
— Да ничего, поправляюсь.
— Вот и хорошо. — Михаил Борисович оглянулся по сторонам, подошёл ближе. — Слушай, а у тебя краски есть? Мне нужно вывеску намалевать — открываю мастерскую по ремонту часов. Заплачу, конечно.
— Есть.
— Тогда зайди как-нибудь. Я на Маросейке живу, дом семнадцать, квартира четыре. Только лучше вечером, когда народу меньше.
Михаил Борисович снова оглянулся и быстро пошёл дальше. Гоги проводил его взглядом, размышляя. Почему вечером? Почему оглядывается? Что-то здесь было не так.
Он дошёл до площади, где стоял памятник — солдат с автоматом, у подножия свежие цветы. Надпись: «Воинам, павшим в боях за Родину». Люди проходили мимо, снимая шапки.
На скамейке сидел старик в выцветшей гимнастёрке, без ноги — вместо левой ноги был деревянный протез. Он что-то строгал перочинным ножом, напевая под нос.
— Дядя, а можно спросить? — обратился к нему Гоги.
— Спрашивай, сынок.
— Как вы… как люди живут? После войны, я имею в виду.
Старик поднял голову, внимательно посмотрел на Гоги:
— А ты что, память потерял? Контузило, небось?
— Что-то вроде того.
— Ну что ж, бывает. — Старик отложил работу. — Живём, как можем. Кто работает, кто приспосабливается. Главное — чтобы не трогали. А трогают… — Он махнул рукой. — Недавно Ваську Портного взяли. Говорят, анекдот рассказывал неподходящий.