Шрифт:
— Обрыбишься, — проворчала Мария.
Дальше шли в полной тишине. Никитич указывал дорогу, следом за ним брела Мария, а я уже замыкал шествие.
Смотрел на спину женщины и думал — а ведь она сама выбрала такой путь. Путь ненависти и злобы. Да, её заставили, наверное, но… Если Зоя Космодемьянская решила для себя помогать своим людям бороться с фашизмом, то вот эта вот… Даже не знаю, какое слово подобрать к этой предательнице.
Вряд ли вообще такое слово найдётся. Для неё и ещё для одной твари, Тоньки-пулемётчицы, которая продолжает топтать мирную землю СССР. И найдут её совершенно случайно, а муж вообще едва не сойдёт с ума, когда узнает — с кем прожил бок о бок тридцать лет.
Почти в самом начале войны она попала к немцам, которые предоставили Тоньке выбор — либо сдохнуть, либо убивать своих и служить фашистской подстилкой. Она выбрала второй вариант. Как впоследствии рассказала следователям, ей просто хотелось выжить, и она вступила в полицию на службу оккупантов. Вскоре ей поручили расстреливать партизан, их помощников и сочувствующих. Оружием стал пулемет, из которого она совершала свои злодеяния. Совесть ее не мучила, мол, я их не знала, да и все равно они были обречены. Не брезговала и мародерством, снимая вещи для последующей продажи на рынке.
Выкашивала десятками за раз…
А вот в сорок третьем году убийце, загубившей жизни полторы тысячи пленных, несказанно повезло. За несколько месяцев до прихода наших у нее нашли такую болезнь, что стыдно показать фельдшеру. И сплавили в тыл — подлечиться. Там ее приметил молодой ефрейтор из обозной части. Тайком возил за собой.
С ним она и выкатилась в Польшу. Ефрейтора там убили, а Антонина попала в концлагерь под самым Кёнигсбергом. В сорок пятом, когда лагерь брали наши войска, она предъявила чужой военный билет. Назвалась санинструктором, что с сорок первого по сорок четвертый вытаскивала раненых из-под огня. Проверку прошла успешно и устроилась в госпиталь медсестрой.
Там, на больничной койке, в нее и влюбился сержант Виктор Гинзбург, долечивавший после ранения. Спустя неделю они расписались. Так у Антонины появились новые, чистые документы на фамилию мужа. Сначала жили под Калининградом, потом потянуло сержанта на родину, в белорусский Лепель. Семья образцовая. Две дочери. Оба трудились на промкомбинате: он — начальник цеха, она — контролер ОТК. Фотография Антонины висела на Доске почета. Как ветераны, оба получали льготы, ходили в школе на встречи, получали награды.
И гуляла до семьдесят восьмого года.
Когда ее взяли, Виктор долго не мог понять, за что. Следователи молчали. Ходили слухи, будто он грешил на какую-то хозяйственную провинность, на навет. Он требовал свидания, писал гневные письма, грозился дойти до Брежнева, до самой ООН. Он был евреем, даже сумел раскачать правозащитников из Израиля. Когда на Лепель скую прокуратуру обрушился шквал запросов, следователи сдались: вскрыли дело и показали ему протоколы.
Это был удар под дых. Фронтовик, у которого фашисты всю семью расстреляли, не смог уложить в голове тот факт, что тридцать лет он спал с палачом. Говорят, он поседел за ночь.
Верил, кажется, до самого конца. Даже когда на суде огласили приговор — сочли доказанными двести убийств, — он разрыдался. Она же держалась спокойно, почти отрешенно. На допросах ни разу не спросила о дочерях. Строила планы на будущее, сокрушалась лишь, что придется переезжать. Но все ее ходатайства о помиловании остались без ответа.
Приговором стал расстрел.
Писали, будто после суда вся семья сбежала из Лепеля. Нет. Так и остались жить в этом городке. Да и Виктор, к тому времени шестидесятилетний старик, остался. Впрочем, прошлое жены им в лицо не кидали — понимали, что они такой же жертвой были, как и расстрелянные Антониной. В восемьдесят пятом Виктору вручили юбилейную медаль к сорокалетию Победы.
Думаю, что несладко ему пришлось доживать свой век с таким грузом на плечах.
Никитич вдруг остановился, прислушался. Его спина напряглась, как у Рекса, который слышал шорох чужих шагов.
— Семён, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — Готовь ствол. Если что — стреляй. Не в воздух. На поражение.
Я замер, вцепившись в винтовку. Но вокруг была только тишина, густая и почти осязаемая, как смола. Только Мария тихо, едва слышно, хрипло рассмеялась.
— Ничего там нет, Коста, — пробурчала она, с трудом пропуская воздух сквозь перетянутое горло. — Это твоя совесть за спиной шуршит. Слышишь?
— Слышу. Только как бы этой совести пулю не словить! — Константин Никитич пригнулся и начал красться к ближайшему кустарнику орешника.
Глава 25
— Орловские деревни! Вот прямо нет слов — самые что ни на есть орловские деревни! — грохотал Шелепин в своём кабинете. — Перед высоким начальством идёт сплошная показуха! Все нарядные, красивые, домики подчищенные, а стоит только начальству уехать и всё — снова идёт погружение в беспросветную серость! И ведь это народ — победитель! Народ, сломавший хребет фашистской гниде!