Шрифт:
– Ну уж...
– улыбнулся Иван Иваныч, вспомнив Милку.
– Что "ну уж"? Эта твоя, которая нынче по музыкантам специализируется (479)? Так ты ведь от нее даже абортом не страдал.
– Это как так я могу страдать абортом?
– почти развеселился Иван Иваныч.
– А вот так, когда девка тебя пилит, пилит, пилит: то в шантаж пустится, то в слезы, а ты не сдаешься, не поддаешься, чтоб и это она сделала, да чтоб вдобавок ее и удержать при себе. Тут, брат, такая глубина (480)! Целая, можно сказать, война полов (481). Впрочем, тебе этого не понять. Ты, брат, многое понять не можешь, оттого и мучаешься. Стиль? А что стиль, когда у тебя и несчастий-то не было. Никогда никаких. Ты помнишь эти мемуары, как Твардовский говорит одному поэту: "Хоть бы у вас кто из близких под локомотив попал - может, вы хоть тогда по-настоящему писать станете..." Я прочитал - ахнул (482).
– У меня мать умерла, - сказал Иван Иваныч.
– Да?
– Попугасов сделал озабоченную мину (483).
– Но ведь это же, впрочем, давно было, - спохватился он.
– Мы тогда еще все к тебе приходили (484). Вот я и говорю - ударился бы ты хоть в запой, что ли? А то совсем прокис.
– Меня от вина тошнит, - сказал Иван Иваныч.
– У меня - печень (485).
– Печень?!
– хохотал журналист.
– А у кого не печень? У меня не печень? Во!
– похлопал он себя по объемистому уже пузцу (486).
– Не могу я пить (487), - уныло повторил Иван Иваныч.
– А хочешь, я тебе помогу?
– В глазах журналиста заплясали черти (488).
– Опасно, правда... А впрочем, я люблю тебя, и ты - очень талантливый человек, старик (489). Помогу. На, держи!
И он, покопавшись в глубинах своего мятого демисезонного (490) пальто, протянул Иван Иванычу початую коробку папирос "Казбек" (491).
– Да не курю я, отстань, Вася, - брезгливо сказал Иван Иваныч, отталкивая коробку.
– А ты покури, - мудрил журналист.
– Тьфу ты, дьявол (492)!..
– С планом!
– подмигнул журналист.
– С каким еще таким "планом" (493)?
– Я воровал под планом и бэз пла-ана, - чисто спел журналист (494). Затем, понизив голос, сообщил кратко: - Наркотик. Анаша.
– Поздравляю. Ты, значит, уже и наркоман вдобавок, - сказал Иван Иваныч.
– Ты что? Уж чем не грешен, тем не грешен (495). Видишь - почти целая пачка. Одну там, две скурил для интересу. А вообще-то ни-че-го, кайф ловится, - смеялся искуситель.
Иван Иваныч молчал.
– Бери, бери скорей, пока я добрый. И - благодари: "Я благодарю тебя изо всех сил" (496). И заметь, что я с тебя ни копейки не взял. В Москве за это, знаешь, какую капусту дерут? (497)
– Капусту?
– О, святая простота! Деньги! Башли, бабки, шалыжки, пиастры, юани, тугрики (498). Так что - скорей благодари меня изо всех сил и падай на колени (499). Да смотри - никому ни-ни! Опасное дело. Могут срок впаять (500).
– Кончай трепаться, - сказал Иван Иваныч.
– И сам не увлекайся, - Попугасов опять застрожился (501).
– Это, да будет тебе известно, мой мальчик, очень, очень заразная вещь.
– Черт-те что!
– пожал плечами Иван Иваныч.
– А ну не дымите тут, бичи проклятые!
– вдруг злобно завопила на них неизвестно откуда взявшаяся баба в сером халате.
– Мы не курим, протри очки, - защищался, отступая, журналист (502).
– То я тебя не знаю, бичару!
– Баба махала у него под носом грязной тряпкой (503).
– Черт-те что, - повторил Иван Иваныч. Но папиросы почему-то взял (504). Попрощался с журналистом и, вяло шаркая подошвами (505), отправился домой.
А дома - о, Господи (506)!
– опять эта серая штукатурка с паутиной в углах (507), тусклые окошки, немытый пол (508), засохшая посуда (509), капает вода из-под крана (510), отрывной календарь за прошлый год (511)...
Лег, вернее, не лег, а ринулся, рванулся, нырнул в постель. Забился, закрылся с головой (512). Вот и рванулся, нырнул в постель. Ну а что в постели - та же зеленая муть, масса, субстанция. Где творческий метод? Где творчество? Нету никакого метода, нету никакого творчества (513).
Заплакал (514). И плакал, и плакал, и плакал. Жалобно скуля, всхлипывая. Вспомнил маму (515). Как ходили к реке Е. ранним летним утром полоскать половики (516), и пыль холодила босые ноги (517), и горланили петухи. Где та река Е.? Где босые ноги? Где петухи? Где детство (518)? Нету, нету ничего (519)! Шелковое вечное старое платье ее вспомнил (520), пудру к Восьмому марта (521) и заколку-гребень в седых волосах (522). И вдруг резануло невыносимо. Комья мерзлые о крышку гроба стучат, и пар вырывается изо рта, и больно, и пенье медных невыносимое, и лица сочувствующие невыносимые (523). Все, все кругом постылое, мертвое, невыносимое (524)!