Шрифт:
Все уже позабыли о выстреле, как двери распахнулись и в залу влетел Томаш.
– Ваша милость пан!
– закричал он.
– Северин! Пан Северин... Выстрелил в грудь...
– Что! Кому!
– закричал Володкович.
– Себе! Себе! Он там - в беседке.
Господин Володкович кинулся бежать, за ним - Михал, Людвига, Красинский и все наши офицеры. Лужин - я сразу оценил его сметку - захватил подсвечник.
Мы бежали по темной аллее. Свет взошедшей луны едва доходил сюда сквозь густую листву. "Северин! Северин!" - выкрикивал Володкович. "Ничего не трогайте, господа", - кричал исправник.
У беседки все сгурбились. Лужин зажег свечи и сказал Шульману: "Прошу вас со мной". Я вошел в беседку третьим.
В слабом свете свечей мы увидели молодого человека, лежащего на спине. В правой его руке был дуэльный пистолет, а обожженная порохом дыра на сюртуке показывала, что пуля вошла в сердце. Лекарь наклонился и сжал пальцами запястье Северина. Лужин приблизил к лицу покойного свечи, поднял их и сказал:
– Эдуард Станиславович. Мужайтесь!
– Сын!
– вскрикнул Володкович, шагнул в беседку и упал на колени возле мертвого своего сына. Панна Людвига издала стон и стала валиться в обмороке. Красинский поднял невесту на руки. Еще набежали слуги, зажглись факелы, тело самоубийцы положили на скатерть и понесли в дом. Его поместили на большой диван в гостиной. В комнату втиснулась вся толпа, все были растеряны, многие плакали, какая-то старуха - хранительница обычаев начала распоряжаться. Наш командир принял решение уезжать. Михал послал конюхов запрягать и седлать наших лошадей. Офицеры вышли во двор. За нами последовал исправник Лужин.
– Господин подполковник, - обратился он к Оноприенко, - не сочтите за труд, но мне надобно свидетельство, подписанное офицерами, о том, что сегодня здесь случилось. Надеюсь, вы понимаете, просьба продиктована служебными обязанностями.
– Конечно, - согласился командир.
– Полагаю, Петр Петрович, - сказал он мне, - вы не откажетесь написать такую бумагу?
"Почему мне писать?" - сердито подумал я, но отказываться было неприлично, и я кивнул.
– Вот и хорошо, - сказал исправник.
– Я остаюсь с господином Володковичем, а утром заеду к вам.
VII
Еремин, хорошо угощенный на кухне, лихо гнал упряжку, мы удалялись от несчастного дома на рысях. Мои товарищи на разные лады осуждали самоубийцу. "Экая чепуха, - говорил один, - барышня отказала... Да мне пять раз отказывали, и вот, ничего, жив и служу. И нашел время..." - "Да, невежливость, - отзывался другой.
– Хочешь стреляться - дело твое, никто не перечит. Но зачем же людям портить вечер. Все за столом, а он в беседочку уединился - и бах! Будто нельзя было в поле уйти или подождать разъезда. Это все, господа, западное влияние. Не по-нашему он поступил. У нас никто сам себя не убивает, только друг друга, а это там, в Париже или Вене, моду завели..." - "И отцу каково сделал, - говорил третий.
– Вот сила гордыни, господа. Отказали, так жизни не пожалел - как же, посмели обидеть франта молодого". А прапорщик Васильков беспрестанно вздыхал: "Бедная девушка! Несчастная Людвига". Иногда доносился до нас голос командира, порицающего слабость воли. Что отвечал ему лекарь, нам слышно не было.
Через полчаса мы прибыли в деревню.
Федор, освещенный светом полной луны, сидел на пороге и покуривал трубочку.
"Звезд повысыпало, глядите, ваше благородие, - сказал он задумчиво. Сколько-то душ человеческих на свете - в такую только ночь и видно, но не сочтешь".
– "Так ты считать пробовал?" - спросил я. "Нет, ваше благородие, - отвечал Федор.
– Ни к чему. Это бог знает. Я на свой огонек смотрел". "А где же твой?" Федор указал мне голубую звездочку. "А откуда ты знаешь, что твой огонек, вдруг - мой?" - "Нет, - отрицал Федор.
– Мой. Мне так отец говорил. С нею рядом другая прежде горела звезда, а как отец помер - с тех пор погасла, задул ее, значит, господь. Так что точно моя".
– "А ты не видал, сегодня никакая не погасла?" - "Было, упали две, двое и преставились".
– "Ну что ж, - сказал я, - убедил", - и рассказал про самоубийство Северина. "Жалко, - вздохнул Федор.
– Ведь зря, верно, ваше благородие".
– "Да, - ответил я.
– Зря".
Я вошел в дом, зажег свечу, достал из чемодана блокнот и сел писать бумагу для исправника.
"Мы, подписавшиеся ниже офицеры 3-й гвардейской коннооблегченной батареи 2-го дивизиона, свидетельствуем следующее происшествие. Будучи 7 сентября приглашены к помещику Володковичу, мы, а также члены его семьи, помещик Красинский, уездный исправник господин Лужин услыхали..." Тут я задумался, стараясь припомнить положение стрелок на часах в минуту выстрела. Наконец я вспомнил и записал: "...услыхали без пяти минут десять вечера пистолетный выстрел в близком от дома удалении. Слуга, посланный господином Володковичем узнать причину стрельбы, скоро вернулся..." Нет, он нескоро вернулся, подумал я, он в половине одиннадцатого вбежал. И я зачеркнул слово "скоро": "...вернулся спустя полчаса и сообщил, что в беседке на прудах лежит старший сын господина Володковича, сам в себя стрелявший. Бегом достигнув беседки, все вышеназванные лица увидели там труп несомненного самоубийцы..."
Вошел Федор и сказал за моей спиной:
– Дед, как тут у вас, конокрады не водятся, коней наших не уведут?
– У нас тихо, - отвечал с печи мельник.
– Наезжал один, так его еще в запрошлый год соседние мужики убили.
– Вы не спите?
– спросил я хозяина.
– Лежу вот, - ответил мельник.
– Какой сон в старости. Одно название.
"А помещика Володковича знаете?" - "Кто его не знает".
– "Он хороший человек?" - "А кто среди панов плохой, все хорошие".
– "А как он, добрый?" - "Добрый, добрый. Как все паны. Про их доброту и сказка есть".
– Какая же?
– заинтересовался я.
– А вот в праздник встретились в корчме пан Гультаевич и пан Лайдакович. Выпили, глаза повылазили, и пан Гультаевич говорит: "Знаешь, какой я добрый, таких добрых во всем свете нет!" А пан Лайдакович отвечает: "Твоя, брат пан, правда. Ты добрый. Но я добрее".
– "Нет, - говорит Гультаевич.
– Хоть ты и добрый, но я добрее, чем ты".
– "Как ты можешь, пся крев, - кричит пан Лайдакович, - говорить, что ты добрее, если самый добрый - я".
– "Ах, ты добрее, хам тебе брат!" - и Гультаевич за саблю. И Лайдакович за саблю. Стали рубиться. Рубились, пока Лайдакович Гультаевича не зарубил. Уже тот и не дышит. А Лайдакович говорит: "Теперь, брат, не будешь говорить, что ты добрее. Я самый добрый". Вот и пан Володкович добрый, - заключил мельник.