Шрифт:
– Да? Чего?
– Он плохо о тебе сказал.
– Да?
– Баламутом назвал.
– Баламутом?
– Да. Главным баламутом.
– Ну, если главным, это меняет дело. Зря ругался.
– Я его спрашиваю, где мой сын, а он мне какую-то, извиняюсь, ересь – отчислили, мол, сами ищите своего трудного подростка. И назвал тебя главным баламутом. Я, говорю, на вас в милицию подам. Вы тут за них отвечаете, говорю, а вы мне что тут такое, извините, лепите?
– Смешно, да. В милицию.
– А этот, второй, московский господин, ну, во френче, этот его одернул. Резко так. Вам, говорит, правильно тут высказывают, где ваш воспитанник? Тебя, Фима, что – отчислили?
– Это я их отчислил. Всех.
– Ну, не хочешь, не говори. А мне позвонили, говорят: приезжайте завтра к десяти. е-мое, у меня как раз “хвосты”! Двоечники досдают. Поставил всем так, полетел.
Помолчал, дожидаясь, пока обойдет их в рисковом маневре мотоциклист.
– Мы ремонт сделали… там, в той комнате, которая с большим окном. Если хочешь… только не перебивай, ладно?
– Я не перебивал.
– Спасибо. Если хочешь… Мы ведь для тебя отремонтировали. Если хочешь, в любой момент можешь приезжать, комната тебя ждет. И мы тоже. Ждем. Там мебель новая, такая, знаешь… под такое необработанное натуральное дерево. Ты же видел, Светлана очень хорошо к тебе настроена.
Выключил радио. Долго молчал, видимо, собирался духом.
Иоанн Воин блеснул издалека главой, покрытой куполом-шлемом, будто на помощь позвал. Невдалеке от него, бодро переваливаясь на кочках и тоже поблескивая металлом, трудился бульдозер. Не так все, не так должно было закончиться.
– Останови на минуту.
– Да тут неудобно. Запрещено к тому же… на трассе.
– Останови.
Встали, скособочившись на съезде с дорожного покрытия. Фима вышел. Немного неуютно было оттого, что папаша видит – и глазеют наверняка людишки из проезжающих мимо машин, – но он истово перекрестился, сощурившись на далекие золотые блики, пылающие поверх облаков.
Отдали этот рубеж. Отступили. Но битва не проиграна. Еще не проиграна. А священник отыщется непременно. Не впервой России останавливаться у самого края.
Остановится, очнется. Развернется и пойдет – срезая путь, напролом, возвращаясь в ту точку, где в который раз разминулась с Богом. Трудной тропой пойдет, трудной и радостной.
Отец вышел, достал сигарету.
– Дай мне, – попросил Фима.
Молча дал. Закурили.
Сколько помнил его Фима, он всегда был такой тощий. Выпирающие сквозь сорочку лопатки; эти скулы массивные, восточные; ключицы под расстегнутым воротом просматриваются – казалось, он собран из одних костей.
– Мне правда… тяжко очень, сынок, – робко начал отец. Робость эта раздражала. От нее хотелось прикрыться, как от простудного чиха в подземном переходе. – Ты только не перебивай, прошу тебя. Пожалуйста. Я своей вины никогда не искуплю.
Никогда, я понимаю. Я поначалу думал: временно все, вот обустроюсь, налажу по новой… и заберу тебя. Со Светой поначалу не очень у нас было. Руготня постоянная, крики. Потом Наденька родилась, на лад пошло. Изменилась она, Света, мягче стала.
Я сколько раз с Анастасией Сергеевной говорил, просил тебя отдать. Она – ни в какую. Дочку, говорила, сгубил, теперь за внуком пришел. Я уступал. Я же понимал, каково ей. И вроде бы настоять я должен был, забрать тебя. Да только ты к тому времени уже смотрел волчонком. Я все думал: маленький ты пока, успею. Не успел.
Вот живу теперь, – он сглотнул, продолжил торопливо, будто опасаясь, что Ефим не даст договорить. – Знаю, что не искупить, а все же хочу, Фима. Ох как хочу… искупить. Нет у меня другого желания в жизни, не осталось.
Притих.
В потянувшейся паузе, жужжащей моторами пробегающих мимо машин, память подсунула Фиме одну из самых тошнотворных своих картинок.
Он еще маленький. Но уже знает, как обстоят дела. Что папашка живет в чужой семье, что у него дочка Надя, что на могилку к маме он почти не ходит и что у него – все хорошо.
Фима в спальне, на своем диванчике, а папаша с бабой Настей в гостиной. Сквозь щелку в двери видно пространство между ними: кусок стола, угол покрывающей его вязаной салфетки, ноги сидящих на стульях друг против друга. Говорят тихо, почти шепчутся. Папаша говорит подолгу. О чем-то просит. Баба Настя время от времени отвечает: “Нет”. В какой-то момент она повышает голос, Фима слышит: “А ты через суд попробуй. Если совести хватит”. Снова – настойчивый и жалобный одновременно папашин голос. Фиме надоело разглядывать стол, салфетку, ноги. “Ушел бы”, – думает он. И в следующую секунду видит, как тот опускается на колени. И стоит, склонив голову. Молча. И баба Настя молчит… А Фима вдруг понимает: отец хочет забрать его туда, в чужую семью. Это так страшно, что Фима решает спрятаться под диван. Но не может, слишком узко – голова не пролазит. Входит баба Настя и говорит… Нет, хватит! Прочь!