Шрифт:
В давность еще раннюю, князь московитский, один из первых славных, не ведая того, глупость великую совершил. А все от скупердяжничества своего, недаром Калитой прозвали. На шапке, у восьми лепестков на самом ее верхе, где сходились все золотые части, вишь ты, показалось ему, будто место зря на пустоту уходит. И повелел он для красоты шапки золотой на верх тот крест православный, жемчугом украшенный, воздеть. Мастера и налепили кое-как, только изгадили, где уж им было за предком искусным, шапку ковавшим, угнаться. Но князь доволен остался. А вот дух, запертый теперь наглухо, без выхода к небу, едва ли. И представил себе на миг старец, какова гневная мощь того духа станет, когда придет его срок. И опять пожалел того неведомого ему Владимира, которого духу заповедали счесть вторым, и помолился по канону православному за него, вдруг молитва сохранится в небесной, неопалимой кладовой и поможет в час роковой хоть малой малостью.
А после молитвы горячей стало старцу плохо. То ли от усилий чрезмерных, то ли оттого, что пришел нынче его час, от рождения предреченный. Только и смог приподняться на постели, куда отдохнуть от трудов прилегши было, да рука слабая лишь потянулась к горлу, как Ефрем тут же и пал обратно на мягкую перину.
И уж к вечерней трапезе нашла его холодным шорникова женка Тришка, заголосила враз, сбежались люди. В клеть набилось полно дворового народу, и ключник с ними. Послали князя упредить о кончине старца. А тут, не ведающий ничего худого, подоспел и еврей Леон. Поняв же скоро, что со старцем произошло, расстроился сильно. Но не отступился. А стал тайком сквозь дворню протискиваться, чтоб вокруг тела Ефремова неприметно пошарить, вдруг готовое письмо по уговору и найдет. Только нашел не он, нашел мальчонка юркий, шорников сын, Засоха. Вытащил пергаментный лист из-под подушки. И, довольный, помахал у ключника перед носом. Тот и схватился сразу, не успел Леон поделать с тем ничего.
– А только веление от князя такое, что по ученой мудрости старца все листы рукописные и книги, иже с ними, в княжеские покои отнесть и там оставить без порчи, – строго приказал ключей управитель и пергамент у Засохи отобрал.
Уж как ни пытался Леон обольстить сурового ключника, а ничего не вышло. Говорил, и что письмо найденное для его особы писано, за тем, мол, Леон и пришел на княжий двор, и что язык-то, сами поглядите, не православный вовсе, и деньгу сулил и подарок. Только у управителя дворового и своего полно добра имелось, Леона он грубо вышиб прочь, велел более не шляться без толку, имени старца не порочить.
Так еврей, однако, и убрел ни с чем восвояси. Осталось при нем одно лишь куцее знание о таинственном некоем проклятии, что покоится на царской шапке, в наследство от давнего прошлого оставленной, и что ужас и разорение чуть ли не вселенские в ней сокрыты, но более не известно было Леону ничего.
При дворе великокняжеском он и осел. Скоро в лекари первейшие выбился при сыне нынешнего правителя московского, Иване, по счету Третьем. Сытно жилось Леону и про Венецию редко вспоминалось. Хотя нынешний князь Московский и был по натуре весьма жесток. И иноземцам, однажды к нему прибывшим, обратно ходу не давал. Но Леон тем не устрашился, а, напротив, вцепился в карьеру свою придворную зубами и руками. И даже судьба его знакомца, из немцев пришлого, Ивана, про прозванию Фрязина, гордыню лекаря усмирить не смогла. И поруганное имение Фрязина за малую провинность, и дети, в неволю вечную отданные, – все было от Леона далеко. К тому же скоро обзавелся он и новым дружком, тоже из земель италийских прибывшим. Зодчий тот был по своему ремеслу, а по имени Аристотель, из семьи почтенной Фиоравенти, из города Болоньи, нанятый для укрепления церкви обветшавшей, что на Успение Богородицы строилась еще при князе первом Иване. С ним совместно и коротал Леон частенько вечера долгие.
И дождался однажды часа, немного времени спустя, как въехала на Москву царевна прекрасная Софья из рода императорского Палеологов, в невесты великому князю отданная. И воссоединилась Византия сгинувшая с Русью новой, и стали они одно. И пожалел тогда Леон о смерти старца, что не увидел и не дождался Ефрем, как возродилась его заветная звезда трех морей под сенью иной и крепкой, и не возрадовался оттого.
А после и вспомнил Леон, как строго велел ему старый Ефрем глядеть за шапкой золотой в оба глаза, и призадумался, уже тяжкий годами, кому бы завет передать. Но не успел. Сгубила его собственная лекарская гордыня. Как заболел сын старший и наследник великокняжеский, мужчина еще бодрый, недугом, что камчугом меж народа прозывается, так вызвался Леон в самонадеянности своей излечить, хотя и знал наперед: дело то неверное. Врачевал травами и прикладывал стеклянницы с крепко горячей водой, а только вскорости помер наследник, и Леону по гневу великокняжескому пришлось скверно. Едва минули сорок дней с погребения царевича в церкви Михаила Архангела, как извлекли еврея Леона из темницы да и отрубили по высшему приказу его многоумную голову на Болвановке, ни мольбы, ни оправданий слушать не стали. Так и сгинул завет старца Ефрема на века, ведь кроме казненного лекаря, о том секрете ни одна душа во всем свете более не знала ничего.
Глава 17
Кроличья нора
Уже на следующий день снова приехал Базанов в дом к преподобному отцу Тимофею. Гадать над письмом мог он, конечно, и у себя на квартире, но опасался. Вдруг мать или отец, почуяв издали недоброе, нагрянут к нему со своими ключами или позвонят некстати, а аппарат у него определителя номера не имел. Как и до сей поры, решил к себе заезжать только, чтобы выгулять и накормить Дизраэли да переночевать, а так лучше будет ему размышлять над загадкой у преподобного. Хотя лучше выходило ненамного. То попадья просила помочь, а отказать Андрей Николаевич ввиду ненужных для ее ума объяснений не мог. То дети поповские крутились подле с задачками из арифметики или просто так, чтоб рассказал про старинные монеты разные забавные истории. Но суета хоть и мешала, зато не чувствовал себя Базанов одиноким со своими трудами. А вечером, когда и отец Тимофей возвращался в дом к ужину, склоняли они и так и сяк совместно загадку письма.
И только на третий день, который минул с визита в верховную резиденцию, Базанов почуял вдруг неладное. То ли померещилось ему, то ли и в самом деле следил некто в спину Андрею Николаевичу тайком. С утра еще, как ехал он к преподобному на «Юго-Западную». В вагоне Базанов все озирался кругом себя, но ничего и никого необыкновенного не углядел. А все же чувство неприятное осталось и не покидало его до вечера, будто кто подсматривал за ним и обнаруженным быть не желал.
В девятом, ночном часу Базанов поехал обратно к себе. С преподобным только и вышло, что переливали из пустого в порожнее да перетирали редьку на хрен. А время поджимало, отец Тимофей наведался и в Патриархию, но и у них дело не двигалось. Не было ничего в старых свидетельствах ни о числе «2», ни о числе «22», ни о секретных тайнах, с ними связанных. Искали потихоньку и в бесовской каббале и с тем же результатом, то есть с никаким. Но верил Базанов, верил и отец Тимофей, что рано или поздно, а найдут. А из известной им резиденции намекали ласково, что лучше бы все-таки рано.
Андрей Николаевич вышел на своей остановке и отправился домой пешком по свежевыпавшему с утра снегу, обновившему старое, тротуарное месиво. Не стал дожидаться маршрутного такси. Здесь, на воздухе, чувство, преследовавшее его с утра, отпустило Базанова, словно некто смотрел, смотрел на него издалека да и отстал, потому что надоело.
В лифте, дурно пахнущем от пивной застарелой лужицы на полу, он ехал вместе с соседкой из боковой от него квартиры. На этаже Базанов вежливо принял от соседки две полные сумки, чтобы та смогла открыть дверь ключом, не ставя их на нечистый пол. Его поблагодарили, Базанов откланялся. Свой собственный, простой английский замок он отомкнул в две секунды, Дизраэли, почуяв его, вилял хвостом у порога. Базанов, однако, сперва порешил сменить одежду на другую, старую и для прогулки удобную, памятуя о провокациях своего любимца. И потянул дверную ручку за собой. Но ее заклинило неожиданно и застопорило снаружи, а в следующую же секунду кто-то надел с силой и резко Андрею Николаевичу на голову темную и душную, очень грубого материала тряпицу. Попросту говоря, мешок. И тут же ухватил у горла веревкой. Не так, чтобы удушить, но очень неприятно.