Шрифт:
Плечи его вдруг затряслись еще сильнее, и, хотя рыданий не было слышно, Юнна ощутила, как дрожит его исхудавшее тело.
– Ты... ни разу не назвала меня отцом, - прерывисто, как в бреду, прошептал он, не отрывая рук от лица.
И Юяну вдруг охватило прежнее, счастливое сознание того, что отец дорог ей, дорог, что бы ни случилось, что бы ни переменилось в их жизни.
– Папка, - прошептала она, - папка!.. , Отец обнял ее, и оба они беззвучно плакали, словно пробил час их расставания, а Юнна все шептала и шептала как заклинание:
– Папка!.. Папка!..
Они долго стояли так, несчастные и счастливые: обстоятельства были сильнее их, зато они были сейчас вместе.
Потом отец взглянул на часы, выпрямился. Он снова стал до малейшей черточки похож на того человека, которого Юнна увидела в особняке. И ей стало страшно:
она не хотела видеть его таким, своего отца.
– Мне пора... Но мы еще увидимся. Я дам о себе знать. Да сохранит тебя господь. И... прошу тебя, не говори пока ничего маме...
Он прикоснулся ко лбу Юнны холодными сухими губами, как-то неловко, застенчиво отвернулся и быстро исчез в темноте.
Юнна сначала инстинктивно пошла за ним, но, вспомнив, что ей надо идти в противоположную сторону, как в забытьи, побрела к Лесному переулку.
Почему она не спросила отца о самом главном - за какую он Россию? Ведь сейчас две России, а не одна.
И тут же ответила себе: "А ведь и так все ясно, все ясно", хотя и понимала, что еще многое неясно. Ведь если и отец, и она, его дочь, встретившись, не открыли друг другу душу, значит, что-то невидимое, неотвратимое разделяло их.
"Нет, нет, я не могу сейчас идти туда, не могу, - взволнованно думала она.
– Мысли мои - только об отце:
с кем он, почему так ведет себя? А я должна идти к этим глубоко чуждым мне людям. Нет, я не пойду к ним сейчас, не пойду!"
"А почему отец так странно переспросил: "За революцию?" - вдруг вспыхнула в ее голове тревожно жгучая мысль.
– И почему, как скованный льдом, застыл, когда я сказала, что дядя Глеб был чекистом?"
Она еще не могла прямо и точно ответить на эти вопросы, но знала, что теперь уже не успокоится, пока не поймет, чью правду хранит в своем сердце отец.
И Юнна быстро повернула в Лесной переулок.
11
Ружич застал Савинкова за необычным делом: облачившись в плотный халат, он сидел на стремянке у полок, туго забитых книгами, и, с трудом вытаскивая богато переплетенные тома, с жадным интересом листал их.
– Вениамин? Без предупреждения!
– На лбу Савинкова отчетливо зачернели морщины.
– Случилось что-нибудь?
– Нет, - мрачно ответил Ружич.
– Ничего не случилось.
– Но почему в столь неурочный час?
Ружич удивленно посмотрел на сердитое и как-то сразу потускневшее лицо Савинкова, на халат, нелепо висевший на нем. Непривычен и странен был контраст между по-военному подтянутым и собранным Савинковым и этим человеком, по-домашнему примостившимся на стремянке.
– Ты не хочешь мне сказать? Или с тобой что-то неладное?
– Савинков спрашивал тоном человека, опасающегося больше всего за себя.
Сколько бы раз ни встречал Ружич Савинкова, тот всегда был разным: то замкнутым - силой не выбьешь слова, то разговорчивым, даже болтливым, то бесшабашно веселым и остроумным, то мрачным и загадочным, как сфинкс.
Сейчас трудно было даже предположить, что этот человек, бережно и самозабвенно листающий книгу, и организатор военного заговора, с упрямой настойчивостью идущий к своей цели, - одно и то же лицо.
– Молчишь?
– укоризненно сказал Савинков, отшвырнув книгу, легко спустился на пол, схватил Ружича за плечи и немигающими, диковатыми глазами посмотрел куда-то поверх его головы.
"Всегда смотрит поверх головы", - отметил Ружич.
– Не поверишь!
– воскликнул Савинков, не отпуская Ружича.
– Пишу! А когда пишу, читаю все, с чем ив согласен, что хочется опровергать. Поиздеваться люблю!
Тогда рождаются импульсы, тогда в душе как в огненной печи! И не осуждай, друг! Скажешь сейчас, когда пожар - не время быть Пименом. Но если бы ты знал, как это спасает! От всего - от кошмаров, от иллюзий, от бешенстпа.
Спасает... Ну, ты говори, говори, не молчи только. Ты разве не знаешь можно убить молчанием, уничтожить, иссушить!
– Знаю, - слегка отстраняясь от Савинкова, сказал Ружич.
– Спрашиваешь, зачем пришел? Не с кем отвести душу, вот и все...
– Нервы! Проклятые нервы, обожженные войной, революцией, человеческой подлостью...
– с истерической искренностью произнес Савинков.
– А ты говори, говори, вот увидишь, станет легче!
Будто зимней стужей дохнуло на Ружича. Он смотрел и знал, что не вымолвит ни единого слова до тех пор, пока хоть чуточку не оттает душа.