Шрифт:
– Может, ты и прав. Но сейчас это не сила.
– Странно. Я был хорошего мнения о Велегорском.
Но бог с ним, с Велегорским. Сил у нас хватит. В одной Казани полтысячи человек, много оружия. Конспирация отменная: если часть организации провалится, все равно мы сможем обложить Москву пожаром восставших городов. И потом, - Савинков не удержался, - англичане на севере, чехи с Волги, японцы с востока, американцы с...
– Замолчи!
– вскочил Ружич.
– Замолчи, или я немедленно выхожу из организации!
– Хорошо, замолчу, - смиренно согласился Савинков.
– Но выходить из организации поздно. И не забывай, что существует Чека. Сейчас ты ребенок, - продолжал Савинков.
– Обрети мудрость! Смелее смотри в будущее! Важен конечный результат. Только бы добраться до штурвала. А там реверанс перед союзниками и прощальное "адью".
Ружич оцепенело молчал. Он знал: если начнет оспаривать Савинкова, нервы не выдержат и - истерика.
– Вот и хорошо, вот и великолепно...
– повторял Савинков, радуясь, что Ружич молчит, и все еще не веря, что тот не взорвется.
Ружич с трудом взял себя в руки. Савинков опять заговорил о Велегорском, предостерегая от поспешных выводов. Ружич и сам понимал, что не имеет права отвергать то ценное, что, возможно, способна дать группа молодых офицеров. И разве не встреча с дочерью в особняке у Велегорского причина такого мнения? Непреодолимое желание уберечь Юнну от водоворота политической борьбы оказалось выше всех других желаний и стремлений.
– Не знаю, - сказал Ружич.
– Но избавь меня от необходимости бывать там. Дай любое задание, пусть самое рискованное, но только не это.
– Все, что хочешь, но прочь несносную хандру!
Бурю нужно встречать с лицом, на котором восторг и мужество!
– Борис...
– тихо начал Ружич, не решаясь задать тот самый вопрос, который мучил его все эти дни.
– Скажи... Вот ты передо мной. Ты знаешь меня.
Скажи как на исповеди. В те минуты, когда ты остаешься один... Совсем один... Когда никто не пытается прочесть на лице твои думы. Когда ты ни в чем не принуждаешь себя... Скажи, тебя обуревают сомнения? Или страх перед будущим? Или колебания? Ты испытываешь тоску?
Поток вопросов обескуражил Савинкова. Пытаясь скрыть это, он подошел к столу, наполнил рюмку водкой.
– Хочешь?
– не оборачиваясь, спросил он.
Ружич поморщился.
– Я человек, - с отчаянием произнес Савинков, опорожнив рюмку. Человек - и этим все сказано. Как и в любую душу, в мою заползают змеи - я ощутимо чувствую, как они извиваются во мне. Вот - змея-сомнение, вот змея-страх. Да, Вениамин, я человек. Бывают минуты, когда я готов забиться в келью, окружить себя книгами и смотреть на мир только из окна бесстрастным, ироническим, равнодушным взором писателя Ропшина, человека, стоящего надо всем земным. Пусть суетятся, пусть предают друг друга, любят и убивают, жгут и строят, сеют хлеб и взрывают дворцы. Да, такие минуты бывают! Но есть еще одна змея, самая сильная и самая жестокая. Она неумолимым горячим кольцом стискивает все, что парализует мою волю, и остается только одно - идти к предначертанной цели. Быть властителем людей, их судеб. Это - исповедь. Это - только перед тобой... Я сказал "властителем" - нет, не для себя, не ради корысти, и даже не из-за того, чтобы насытить самое ненасытное чудовище, живущее в человеке, - тщеславие. Властвовать ради счастья людей, ради будущего России...
Он задохнулся от нахлынувших чувств, и внезапно слезы показались у него на глазах, и это было так неожиданно, что Ружич растерялся, не зная, успокаивать ли Савинкова или молчать. Слезы не вызвали в сердце Ружича ответного сострадания. "Окаменело сердце, отпылало", - горько подумал Ружич. Он, конечно, не мог заподозрить Савинкова в том, что тот всегда: и когда держит цветистую речь на заседании штаба, и когда обнимает лучших друзей, и когда смеется и плачет, - всегда играет роль, как делает это поднаторевший на театральных подмостках актер. Савинков играл самозабвенно, талантливо и испытывал острое чувство радости, видя, что неизменно достигает цели, заставляя других верить даже в то, во что не верил сам.
И хотя сейчас Ружич не сомневался, что Савинков плачет искренними слезами, он не растрогался. Но все же ему захотелось быть с ним тоже искренним и откровенным.
– Борис, я открою тебе свое самое заветное, - произнес он так проникновенно, словно эти слова прожигали его насквозь.
– Я встретил дочь...
Идя к Савинкову, Ружич решил, что ничего не скажет ему о встрече с Юнной. И вот - не выдержал...
– Дочь?
– воскликнул Савинков, садясь рядом и с видом, выражавшим доброе сочувствие, понуждая его к рассказу.
– И потому ты так встревожен?
– Я встретил ее у Велегорского, - помрачнел Ружич.
– Но это же великолепно, значит, ова с нами!
– обрадовался Савинков. И тебе остается убедить ее, что до определенного момента ты не можешь вернуться домой. Успокойся, ты совсем осунулся, даже постарел за эти дни. Кому это надо?
– Да, да, - устало прикрыл глаза Ружич.
– Но есть одно обстоятельство...
– Он замялся, чувствуя, что не должен говорить этого ни Савинкову, ни кому бы то ни было. Ему все время не давало покоя и мучило то, что недавно, когда он брел поблизости от Цветного бульвара в надежде увидеть Юнну, действительно увидел ее, но не одну. Рядом с ней стоял тот самый чекист, который допрашивал его в "доме анархии". Стыдясь и мучаясь, он наблюдал за ними из-за дерева и понял, что так разговаривать и смеяться, как они, могут только влюбленные.