Шрифт:
Уходя, он нарочно саданул дверью, на кафель площадки посыпалась известковая крошка.
Перешагнув высокий порог Лехиной хаты, Витька встряхнулся так, что с куртки полетели брызги. В комнате было темно от дыма, дым лениво плавал толстыми слоистыми пластами, закручивался, то устремляясь вверх, то прижимаясь к полу, и исчезал под столом. Вся компашка была тут. За пустым столом, боком к дверям, сидел Колям в наглухо, до шеи, застегнутой цветастой рубахе - ни дать, ни взять, настоящий цыган из табора. Одноногий, стуча костылями, беспокойно ходил от буфета с пузатыми ножками к столу и обратно, то вдруг устремлялся к окну, наваливался пузом на подоконник, сминая побеги в горшочках, и презрительно сплевывал:
– Пого-ода!..
Из спальны вышел Леха в майке, открывавшей волосатую грудь, с початой бутылкой белой.
– Вот и все в сборе, - громогласно объявил он, хлопая бутылкой о стол.
– Можно лечиться...
Бросив куртку под вешалку на валявшиеся с зимы черные драные валенки, Витька прошел к столу и опустился напротив Коляма, помотал тяжелой, будто залитой свинцом, головой.
– Вчера кореша встретил у киоска, - начал Одноногий, умащиваясь за столом.
– Раскрутил на пузырь красенькой.
– Ну-у?
– удивился Леха, разрезая сапожным ножом круглую булку. Хлеб был сырой и резать пришлось толстыми ломтями.
– Тебя еще не все собаки прознали?
– А ты слухай, - обиделся Одноногий.
– Я его в упор раньше не видел, кореша этого... Кандалыбаю я, значить, к киоску у рынка. Ранехонько этак, часиков в восемь. Во рту пожар, в животе - пожар, но чую я, что зря - с утра же ни одна паскуда не подаст. Чапаю в таком настроении мимо магазина твоего бывшего...
– Он подмигнул Витьке, хохотнул.
– Гляжу - у магазина мается мужичонка лет за сорок. Прилично одетый, в шляпе, антеллигентный такой. Мается он, значить, и по глазам видно, похмелиться ему - позарез. Я сразу смекнул, что к чему. Подковылял, значить, и гаркнул ему в самое ухо. Друже, ору, однокашник, сто лет тебя не видывал!.. Смотрит он на меня, смотрит - не признает. Но ему же неудобно сказать, что запамятовал. А я свою бодягу гну: как поживаешь да где работаешь, да не женился ли... Ну, тут он тихонько так, вежливо и отвечает: "Извините, говорит, не припоминаю я вас". Я, конечно, сразу рожу обиженную: "Д, кричу, конечно, изменился я шибко. Как, кричу, на трудовом посту костыль отломали, так многие, кричу, узнавать меня прекратили!" Тут ему еще неудобнее стало, и он тихонько, неуверенно: "Васька, ты, говорит, что ли?" Ага, говорю, вспомнил, чертяка... Ну, и пошло у нас, поехало, встреча друзей, объятия. Я ему про киоск - дескать, чего ты здесь торчишь, когда еще откроют, а тут ниже - день и ночь с распростертыми объятиями. Так выпьем, друже, за встречу... Ну, куда он денется? Сразу за киоском и раздавили красенькую... Вот оно как, а ты говоришь, собаки!..
– Ловко!
– хмыкнул в черную бороду Колям.
– По такому случаю и выпить не грех.
Леха уже налил в стаканы и говорит:
– За то, чтоб кореша не переводились такие, какие выручают нас рано поутру.
Хорошо пошла белая за корешей. У Витьки перестало гудеть в голове, зато перед глазами все расплылось, порозовело и замутилось. Рядом бубнил Одноногий, и дождь за окном журчал весело и игриво, барабанил по крыше, точно ударник наяривал соло.
После второй Одноногого развезло. Он плакал, слезы бежали по щекам, как дождь по стеклам, застревали в черной щетине. Он стучал кулаком по столу, так что подпрыгивали стаканы, кричал:
– Люди-и... Я ж инвалид третьей группы... Сволочи!.. И ругал бог знает кого черными словами.
Потом с грохотом уронил костыли, потянулся за ними и сам еще громче грохнулся об пол, повозился, сопя, возле ножки стола, и переливисто захрапел.
Колям глядел в окно, за которым не было видно ни черта, кроме обвисших кустов с проклюнувшимися листочками и мокрого покосившегося забора.
Леха со скрипом передвинул табуретку, подсел к Витьке, обхватил его за плечи толстой ручищей. Был он горячий и твердый, и Витька почему-то вспомнил, что после школы Леха занялся боксом, выступал на районных соревнованиях и кого-то там побеждал, пока не выкинули его из секции за пьянку.
– Слушай, Витюня, - жарко дышал на него Леха.
– Что ты Томке своей сегодня принесешь? У тебя же получка, а?
– Не трави ты душу, - отбивался Витька от него, горячего, мохнатого, прилипчивого.
– Все равно не займешь...
– Не займу, а заработать дам, - не унимался Леха. Заработать, понял, пьяная твоя морда?
– Мне сегодня деньги нужны, сегодня, - втолковывал ему Витька, стуча грязным пальцем по столу для убедительности. А ты - заработать!..
– Ладно, выпьем для ясности, может, соображать начнешь...
Забулькала водка. Леха налил в три стакана и, пока наливал, виляла хвостом синяя русалка на его правом выпуклом бицепсе. Колям встрепенулся, пододвинулся к столу и протянул руку за стаканом.
– Чтобы хрустики в кармане шуршали, - подмигнул Леха и разом вылил водку в широко открытый рот.
Выпив, Витька передернулся, простонал: "Как ее пьют, проклятую...", слепо зашарил по столу, схватил ломаный кусок хлеба и долго, с хлюпаньем, нюхал.
Черными волосатыми пальцами Колям копался в хлебе, крошил, мял, разбрасывая по клеенке крошки, катал шарики и, не глядя, бросал их в дыру в черной густой бороде. Выпуклые цыганские глаза то и дело поглядывали на Витьку, который, даваясь, жевал хлеб, хрипло вздыхал, откашливался.
– Да что уговаривать, - сказал вдруг Колям.
– Не нужны человеку деньги - и не надо.
– Нужны, нужны, только сегодня нужны. Мне отдавать жене, - стонал Витька с набитым ртом, и то ли от водки, то ли от жалости к себе на глаза навернулись слезы и комната мокро расплылась, а Леха опять стискивал плечи, дышал перегаром в щеку.
– Про сегодня и речь, старичок. Получишь сегодня, а работенка завтра... Ведь завтра, Колям?
– Завтра, - кивал Колям, и снова его пальцы беспокойно, как тараканы, суетились в хлебе.