Шрифт:
Добрушин обладал достаточно изворотливым умом, чтобы позаботиться о себе. С тех пор, как попали в окружение, Ержан изменился, и это Добрушин видел. Простодушие, отзывчивость исчезли в лейтенанте, и все труднее с ним было ладить. К тому же командир взвода начал поглядывать на Добрушина недоверчиво. Ох, этот подозрительный взгляд! Максим Добрушин безошибочно читал в глазах Ержана: «Да, теперь я вижу, что ты продувная бестия!»
Ержан никогда бы не послал его одного с таким важным поручением. И это Добрушин тоже понимал.
— У нашего командиришки зубки прорезаются. Не замечаешь? — сказал Добрушин своему дружку Бондаренко.
Они втроем лежали сейчас под деревьями, вдали от дороги. Пока вернется мальчик, пройдет немало времени, и нужно его как-нибудь скоротать!
— У него и раньше были зубы, — ответил Бондаренко. — Только раньше он их прятал.
— Ну да, прятал! Просто он раньше не пробовал прокусить твою толстую шкуру, а теперь не помилует, — сказал Добрушин, вдруг теряясь под пристальным взглядом Бондаренко.
— Я, конечно, не слабый орешек. Но меня никто не собирается грызть.
— А меня он просто боится. Потому и не доверяет, — проговорил Добрушин после недолгого молчания.
— Политически не доверяет. Вот в чем дело.
Эти слова Бондаренко сказал совсем не в обиду Максиму, без всякого умысла. Но Добрушин нахмурился и замкнулся. Молчание не держалось долго. Добрушин поддел товарища с язвительной иронией.
— А вы тоже хороши, политически благонадежные! Тебя из другого отделения пришпилили ко мне, чтобы следить за мной. А того, прежнего своего телохранителя, я сразу раскусил. — Затем, словно скрывая что-то недоброе, Добрушин усмехнулся: — Ну, посмотрим еще!
При этих словах Борибай почувствовал, как озноб пробежал по его спине, и все, что он таил в душе, — обиду, печальные раздумья, горе, — все он выразил не столько своими коверканными русскими словами, сколько гневным выражением лица и голосом, дрожащим от возмущения:
— Говорят, на корабле души едины... Костлявая звенит над нами своей косой, но мы не сдаемся, потому что дышим и деремся, как один человек. Что ты мелешь! Какие недобрые слова говоришь? Ай, плохо!
Бондаренко промолчал. Борибай прав. С того времени, как начались бои, и особенно в последние дни, когда батальон попал в окружение, Добрушин изменился: потерял вкус к шутке, не балагурит, не дурачится. На него то вдруг накатывает ярость, то он задумывается и глядит на всех невидящими глазами. В глазах появилось что-то загнанное, непонятное.
Бондаренко вначале объяснял это себе тем, что Добрушина ошеломила война, ее опасности и тяготы, — не всякий их выдержит: глядишь и свихнется. Но чем больше он присматривался к Добрушину, тем яснее становилось ему — эти перемены неспроста. «Выходит, нехороший Максим человек, с какой-то теменью в душе».
И Добрушин, которого он считал своим близким приятелем, стал для него чужим. «Ну мы еще посмотрим, — подумал Бондаренко, — продать нас тебе не удастся».
А Добрушин и в самом деле был на перепутье. Война опалила его сердце и порвала оболочку внешней беспечности, за которой он в мирное время прятался от житейских невзгод. Он уже не мог смотреть на окружающий его мир с безразличием эгоиста. Впервые в жизни он серьезно задумался над своей судьбой. Именно теперь в нем ожила недобрая мысль, до той поры лежавшая под спудом. На его глазах отступала дивизия, дробясь на части, а ведь она прибыла на фронт как цельная, крепкая, надежная сила. Одним ударом враг отрезал батальон от полка, а потом, кромсая батальон, оторвал от него маленький беспомощный кусочек — их взвод. Что сталось с другими взводами — одному богу известно.
Добрушин сам пережил ужас танковых атак врага. Не то что взвод, даже батальон оказался бессильным перед ними! Гусеницы черных чудовищ уничтожили, раздавили сотни людей. До сих пор перед глазами Добрушина стоит это побоище, заставляя его содрогаться: истерзанные солдатские шинели, кровь, человеческие мозги, вылетевшие из черепов, человеческая кожа, разрезанная, словно бумага, и вмятая в землю... Это было страшно!
Но он не мог не видеть, что чем труднее и, казалось, безвыходнее становилось положение, тем крепче сплачивалась небольшая кучка советских солдат, тем сильнее росла их решимость биться до последнего вздоха. Стойкость их была удивительна. Она и держала Добрушина на привязи. Каким бы чужаком он ни считал себя в этой среде, сразу не мог от нее оторваться.
...Вечерело. Прошло уже больше часа, а мальчик все не возвращался. Продрогшие Бондаренко, Добрушин и Борибай, пытаясь согреться, поворачивались с боку набок. И хотя не совсем растаял возникший ледок в отношениях между Добрушиным и его товарищами, они перебрасывались словами. Борибай сказал:
— Запоздал наш мальчик.
— Нелегкое у него дело. Еще придет, — успокоительно отозвался Бондаренко.
— И приведет немцев, — ввернул Добрушин.
Бондаренко взглянул на него неодобрительно:
— Ох, не веришь ты ни единой душе!
— А разве мы не дурни, что поверили мальчишке? Сцапают его немцы, стеганут раза два по заднице, он им все и выложит начистоту. Жди!
Голос Добрушина зазвучал зло и мстительно. Максим видел, что эти два солдата, плутающие в лесной глухомани, как затравленные звери, вдруг оттаяли душой при виде мальчишки. Растрогались. Он напомнил им родное гнездо, семью, детей. Все ожесточилось в Добрушине, в нем проснулось злобное желание доконать этих усталых, голодных солдат, выместить на них свою беззащитность, свой животный страх.