Шрифт:
Тайга плакала, ревела, гудела. По стволам сосен и кедрачей янтарными струйками стекала смола, и огонь молниями взлетал по ней к высоким кронам. Было интересно и жутко смотреть на все это.
Нервно и суетливо они продолжали выкидывать руками болотную жижу из вырытой ямы, и только Чумбока теперь оставался спокойным. Казалось, его совсем не интересовали ползущие по болоту языки пламени. Он неотрывно смотрел на восток, где темной стеной стоял в дыму высокий лес и откуда доносился глухой гул.
— Трава гори — нету, леса гори — беда, — сказал Чумбока. И подхватив охапку мокрого мха, показал, как надо закрывать им лицо.
— Ложися, ложися! — закричал он. и первый плюхнулся в болотную жижу, уткнув лицо в моховую подушку. Но тут же приподнялся, посмотрел, так ли все сделано, как надо. И еще глянул на лес, помедлил секунду. Когда в многоголосом трескучем гуле пламя выплеснулось к опушке, он снова лег и выбил ногой подпору, удерживавшую навес.
Воздух был горячим и тяжелым. Сизову показалось, что вот сейчас этот плотный воздух сорвет мох с навеса, и тогда не выдержать инквизиторской пытки огнем. Он слышал, как сверху падали горячие головни. Жгло спину, и вода снизу становилась горячей. Едкий смолистый дым забивал легкие, душил кашлем. Но ничего не оставалось, как терпеть и ждать, ждать и терпеть.
— Твоя гляди не моги, — бубнил Чумбока. — Глаза жарко не люби. Слепой ходи домой не моги. Пропадай нету...
Когда отпустила жара и стало легче дышать, они выглянули из-под навеса. В отдалении увидели пылающие факелами огромные кедры. Слышно было, как от сильного жара лопались деревья и всхлипывали, словно живые. По земле катились, удаляясь, змееподобные валы огня, языки пламени сновали по земле, подбирая все, что осталось несгоревшего.
Они выбрались из-под навеса мокрые, измазанные грязью, задыхающиеся от едкого дыма и гари. Вид леса был ужасен. Вместо деревьев торчали из черной земли черные высокие колья.
Сизов шагнул, к Чумбоке, чтобы обнять его, поблагодарить. И остановился, услышав детский плач: «Уа-а! Уа-а!» В ужасе бросился на этот плач, перепрыгивая через еще не умеревшие языки пламени. На берегу дымящегося ручья увидел двух обгоревших зайцев. Они терли черными лапами глаза и совсем по-детски всхлипывали. Время от времени высоко, подпрыгивали, падали на бок, дергались и снова подпрыгивали.
— Совсем глаза пропади, — сказал Чумбока. Он постоял, посмотрел и, вздохнув, пошел собирать брошенные в грязь вещи.
Сопки, еще утром бывшие неописуемо красивыми, теперь словно бы съежились, возвышались черными похудевшими куполами. Еще утром они прикрывали одна другую, сливаясь в общее зеленое море, теперь же стояли отчужденно, и даль была открыта взору, задымленная, черная даль.
Весь этот день пробирались они по остывающей гари. Лишь к вечеру, перейдя широкое каменистое русло мелководной без дождя речушки, оказались в зеленом лесу, не задетом черным крылом пожара. Сизов теперь чувствовал себя куда лучше, чем накануне: пожар, как видно, основательно прогрел его.
И еще «четыре солнца», как говорил Чумбока, шли они по тайге. Лишь в середине пятого дня, поднявшись на сопку, увидали в открытом безлесом распадке россыпь домов поселка Никша.
— Все-таки пойдешь? — спросил Красюк.
— Надо, Юра.
— Так ведь возьмут.
— Я сам приду.
— Ну уж нет, я не полезу.
— Подумай. Я схожу, отдам образцы, а ты подумай.
— Уйдешь?
— Вернусь, вместе додумывать будем. Дума-то у нас нелегкая.
— Я тебе не верю!
— Ну, Юра, — улыбнулся Сизов. — Как я могу не прийти? Ты же обещал поделиться.
— Не верю.
— А ты поверь. Легче, когда веришь-то.
— Ну давай, — отрешенно сказал Красюк. — До вечера подожду.
Чумбока стоял безучастный, то ли не понимал, о чем речь, то ли делал вид, что не понимает.
По мере того как приближались крайние дома поселка, Сизова все больше охватывали волнение и непонятная тревога. Редкие прохожие с интересом посматривали на него и на шагавшего рядом Чумбоку, но всеобщего внимания, чего больше всего опасался Сизов, не было. Что из того, что черны и оборваны, — люди ведь из тайги пришли. Если сами пришли, значит, все в порядке, бывает хуже.
Татьяна, вдова Саши Ивакина, жила в двухквартирном домике, четвертом от коновязи — шершавого, изгрызенного лошадьми бревна, лежавшего на низких стойках чуть ли не посередине улицы. К этой коновязи когда-то они, возвращаясь из экспедиций, привязывали лошадей и шли к нему, к Саше, пить чай, отмываться и отогреваться. Каждый раз Сизов отнекивался, и каждый раз Саша настаивал, уводил его к себе домой. Жалел одинокого и бездомного.
У коновязи Сизов попрощался с Чумбокой.
— Куда потом иди? — Чумбока смотрел внимательно, словно все знал про него и теперь интересовался только тем, как и что он ответит.