Шрифт:
Утром, собрав рюкзак с бельем, простившись с женой и сыном (ему было тогда уже восемь лет), я вышел из дома, чтобы ехать к приемной Верховного Совета, находившейся на Манежной площади. Там был назначен сбор демонстрантов. И я очень удивился, нигде не заметив «товарищей из конторы», как мы тогда называли КГБ. «Неужели передумали брать?!» Жена с сыном стояли на лестнице и в окно наблюдали за мной. Я весело помахал им рукой и зашагал к трамвайной остановке. Мы жили тогда в Тушинском районе, в однокомнатной квартире, которую получили, разменяв четырехкомнатную родительскую квартиру в Сивцевом Вражке. (Маме мы выменяли двухкомнатную квартиру на Ленинском проспекте. Мы боялись, как бы ее не стали уплотнять, если она останется одна на Сивцевом Вражке в случае нашего отъезда.)
Когда я шел к остановке, показался и мой трамвай и я потрусил к остановке. И тут услышал тяжелый топот за спиной, оглянулся — подбегали два немолодых мордоворота в штатском. Как я потом жалел, что не припустил от них к трамваю: я был тогда в хорошей форме — никогда бы не догнали! Пришлось бы им ехать за трамваем и брать меня на Манежной площади — большой был бы скандал!
Двое подбежавших схватили меня за руки. «Вадим Владимирович?» — осведомились для порядка. Тут же подъехала черная «Волга». Чекисты впихнули меня на заднее сиденье, в середку, а сами сели по бокам. Тронулись.
— Предъявите ваши документы! Кто вы такие? — потребовал я по «диссидентскому уставу».
— Будто не знаете!
— Не знаю. Может, вы — бандиты!
— Бандиты! В Москве! — делано возмутились мои конвоиры.
Привезли в какие-то комнаты, сдали своим коллегам уже в форме. Я потребовал предъявить ордер прокуратуры на арест. «В свое время получите!» — был ответ. Потребовал допустить к телефону, чтобы домой позвонить. Вновь отговорка. Повезли в какое-то другое место, сдали другим гэбэшникам, и те учинили тщательный обыск, в заключение которого отобрали у меня паспорт, кошелек с деньгами (оформили на деньги какую-то квитанцию!), отобрали очки, платок, пояс и шнурки с ботинок. «Ну, это уже полный арест!» — подумал я. Не задержание в связи с демонстрацией. Я знал от ветеранов, что при задержании на время шнурки и пояс не отбирают.
Потом повезли еще куда-то. Вывели из машины и перегрузили в «черный ворон» (крытый грузовик для перевозки арестованных). Когда я вошел в него и увидел родные лица моих товарищей по борьбе, сразу понял, что это все-таки задержание на время, и кинулся обниматься с друзьями. Они весело гоготали: так же, как я, радовался каждый, кто до меня входил в «воронок» и осознавал, что это превентивный арест.
Всего в тот день захватили 15 человек, которых в КГБ считали лидерами. Мелкими порциями рассовали по подмосковным тюрьмам. Я попал в группу, которую завезли в Волоколамск, в тамошнее сизо — следственный изолятор. Так я в первый и, дай Бог, в последний раз оказался в тюрьме. Запомнилось мне там несколько вещей. Прежде всего, глаза и лица встретивших нас двух надзирательниц, женщин среднего возраста. Очень страшные были лица и глаза, грубые, какие-то нездоровые. Смотрели они на нас с жадным любопытством, с вожделением даже. Шутка ли, живые сионисты! И молодые, смазливые, ухоженные.
Другим шоком были наволочки и простыни — все из черной материи! (Пододеяльников вообще не было.) Черными были и полотенца, и занавеска на «телевизоре», как в тюрьмах называют настенные ящики с полками-клеточками, в которые заключенные кладут свои дневные пайки хлеба и кружки. В течение дня часто смотрят, цел ли хлеб? Отсюда и «телевизор». Среди нас был один парень, уже сидевший за свой сионизм, и он обучал нас всем тюремным премудростям, терминам и правилам.
Очень жестоко окно в камере было снаружи закрыто деревянным щитом — «намордником». Только маленькая щелочка оставалась, и мы часто залезали на табуретку и глядели в нее. Виднелись полоска неба и кусочек купола далекой церкви. Захватывающее было зрелище!
Ударом оказалась и прогулка. Мы ее так ждали, и вдруг нас вывели в тесную бетонную камеру без потолка — «прогулочный дворик». Потолочное отверстие было забрано металлической сеткой, и выше пролегал деревянный мостик, по которому взад-вперед ходил охранник с автоматом, посматривая на нас сверху. В «дворике» том надо было ходить гуськом по кругу — для моциона. Через день-два мы уже привыкли и к такой прогулке и ждали ее с нетерпением.
Человек быстро входит в роль. Два-три дня в тюрьме — и ты уже узник: радуешься кусочку неба, глотку свежего воздуха, пайке хлеба.
Помню пришедшие мне на ум слова, когда я оказался в камере, обращенные к матери: «Вот твой сын и в тюрьму попал!».
Помню еще девушек-арестанток, приносивших нам пищу. Передавая нам через дверное окошко миски с баландой, они заглядывали в камеру, в глаза, улыбались призывно, явственно испытывали сексуальное наслаждение, глядя на нас. Могли бы, так в окошко пролезли...
Просидели мы в этом сизо шесть дней — пока не закончилась юбилейная сессия Верховного Совета СССР. Мы надеялись, что нас выпустят после окончания сессии, но уверены в этом не были: знали, что родные власти непредсказуемы. Однако время проводили очень хорошо: в непрерывных задушевных, откровенных разговорах, рассказах о своей жизни. Тюрьма располагала к откровенности. Шутили — если в стенах есть «жучки», богатый материал получит КГБ!
Питание было ужасное, спали на нарах с тощими матрасиками и такими же подушками, нужду справляли в унитаз без сиденья, расположенный в углу камеры около двери Но все нам было нипочем! Сдружились так, что расставаться не хотелось.
Среди нас был молодой, высокий рыжий красавец — Шапиро, тот, который уже сидел раньше в тюрьме. Сидел за то, что отказался идти в армию, когда ожидал визу в Израиль. В него была влюблена американская еврейка, приезжавшая ранее в СССР и как-то познакомившаяся с ним. Она заочно вышла за него замуж и вела энергичную кампанию за его освобождение и выезд. Я слышал, что когда он, наконец, вырвался, то не захотел с ней жить, и там была какая-то трагедия.