Мерас Ицхокас
Шрифт:
И все равно — карать ли его сто раз или убить одним выстрелом — одно и то же, никакой разницы.
Стяпукас уже и с лавки поднялся, но тут заворковали голуби под крышей, и он снова опустился на лавку, понимая, что надо ждать ночи.
А может, опамятовался.
Потому что был самый полдень, и, может, кто шел мимо или хворост в лесу собирал неподалеку, или в поле работал, а может, солдаты или каратели где-то на опушке, на полянке хоронились, следили — что тогда с маманей будет?
Да и ружья у него не было, а свое оружие, чтоб маманю не напугать, сунул под крыльцо, прежде чем войти в дом.
Только дьявол мог до такого додуматься — привести Миколюкаса в дом к мамане.
Ясное дело, никому и в голову не придет.
Он, Стяпукас, полгода уже, как развозит почту по домам в поисках Миколюкаса, а Миколюкас в его доме, в его тайнике хоронится.
Только дьявол мог до такого додуматься, только Миколюкас…
Нет, не надо бы ждать ночи.
Надо закончить теперь, сейчас же, и все.
Стяпукас выскочил на крыльцо, достал свой наган и застыл в растерянности.
Как поднять оружие при мамане?
Как выстрелить, когда маманя молится?
Морта, прикрыв глаза, сложив руки, била поклоны перед Святой Девой.
Клен тихо шелестел за окном.
Коза блеяла у забора.
Мурзе все еще виляла хвостом, заглядывая в глаза.
Снова заворковали голуби.
А больше — ни звука.
Светлый покой летнего полдня.
— Господи, — думал Стяпукас, — может, и нет здесь вовсе Миколюкаса, может, я все выдумал? Может, маманя никого и не прячет? Может, и не было голосов ночью? А если были — может, вовсе не Миколюкаса? Может, не Миколюкаса прячет маманя, а ничего не говорит, потому что меня оберегает?
Разве решится Миколюкас прийти в их дом?
Разве протянет маманя руку такому? Что она, забыла Тереселе?
— Выдумал я… Выдумал… — бормотал тихонько сам себе Стяпукас.
Нет, нет, ни за какие райские блага маманя не стала бы прятать Миколюкаса.
И Стяпукас перевел дух и снова спрятал оружие.
И полегчало.
Хотя надо было начинать наново.
Как сквозь землю провалился, пропал Миколюкас. Кружили его следы: в лес и из леса, в лес и снова из леса, пока не пропали, исчезли где-то поблизости — никто его нигде больше не видел, нигде он не появлялся, может, с полгода.
Тогда и пришла эта странная мысль, словно предчувствие: а не в его ли тайнике Миколюкас?
Но нет! Конечно же, нет…
Наново начинать придется.
— Побуду с маманей и уйду под вечер, — бормотал он сам себе.
Маманя все еще молилась.
— Ангел господен возвестил Деве Марии: Ты зачнешь от Святого Духа. Пресвятая Мария-заступница! Господь с тобою…
Тут Морта замолкла, голову опустила.
Не могла сосредоточиться на беседе с Богоматерью, а попусту сыпать слова молитвы не хотела. И слабость какая-то охватила ее, голова закружилась — так уже не в первый раз.
Может, и прав мальчик.
Как же не прав?
Уж сколько месяцев она капли молока во рту не держала, мяса или шкварочки какой и не пробовала, хлеба себе жалела, только картошка да какое-нибудь пустое варево, без заправки, страхом поперченное, слезою посоленное.
Может, и прав, да нельзя ему того знать.
Нельзя, нельзя!
Как бы ни хотелось, а не сказать, не признаться. Лучше уж кому угодно, хоть карателям, только не Стяпукасу. Не простит… До гробовой доски… Ненавистью зальет сердце и ум. И что тогда делать?
Успокоить надо мальчика, успокоить.
Она перекрестилась, обернулась к Стяпукасу и произнесла — еще без обмана, но уж почти:
— Иди, глянь, как у козы вымя набухло. По две кринки каждый день надаиваю. «Не голодаешь ли…» Мне же почтальон те твои червонцы привозит. И яиц женщины приносят, масла, сыра, сальца кусочек. Я ведь и пряду, и тку!
Тут она покривила душой. Прясть пряла, но ткать — ничего не соткала за эти месяцы, и женщины недовольно ворчали, не дождавшись обещанного.
Стоило ей только присесть к кроснам, так и начинал стенать-молить тот, что под станком, под полом прятался:
— Перестань, Морта! Сжалься! Каждое твое движение — мне как пуля в голову…
Морта поднималась со своего места, и нет как нет полотна, и не оставалось уже мяса для самой хоть попробовать, потому что такого крупного мужчину, пусть он и заточен под полом, ведь надо накормить, а как поест, и напоить. Ему эти две кринки молока в день — всего ничего, опрокинет и одним духом высосет до последней капли, еще и пенку с глиняных стенок слижет — и как не было.