Гавальда Анна
Шрифт:
В пробки?
А ты, Алексис, как же ты выпендривался передо мной по телефону, с твоей Кориной, загородным домом, теплыми тапочками, вроде поскромнее себя вел, когда я тебя забирал из комиссариата четырнадцатого округа.
Конечно, ты ничего не помнишь, давай-ка я запишу тебе на твой автоответчик в каком дерьме ты тогда был… И как я одевал тебя, зажимая нос, а потом отнес в машину. Отнес, слышишь? Не плечо подставил, а прямо на руках нес. А ты плакал и продолжал мне врать. Как же все это было противно! И теперь продолжаешь в том же духе, хотя столько лет прошло, а когда-то детьми мы ведь давали друг другу клятвы и играли в джедаев, и был еще Нуну, и музыка, и Клер, и твоя мать, и моя, и столько людей вокруг, которых я больше не узнаю, после всего того, что ты разрушил, а ты все никак не уймешься?
Мне тогда пришлось врезать тебе, чтобы ты заткнулся, и я отвез тебя в неотложку Отель-Дьё.
Впервые в жизни я оставил тебя там одного, а потом, знаешь, пожалел.
Да, пожалел, что не дал тебе сдохнуть в тот самый вечер…
Похоже, ты все же оклемался. И так окреп, что посылаешь анонимные письма, вышвыриваешь мать на свалку, смеешься мне в лицо. Тем лучше. Только знаешь, что я тебе скажу? Когда я о тебе думаю, я все еще чувствую запах мочи.
И блевотины.
Я не знаю, отчего умерла Анук, но я помню тот воскресный вечер, когда я зашел вас проведать перед тем, как вернуться в общежитие…
Мне тогда было лет, наверное, столько, сколько сейчас Матильде, но я, увы, был гораздо простодушнее ее… И отнюдь не такой язвительный. Она еще не научила меня остерегаться взрослых и презрительно щурить глаза, когда жизнь исподтишка преподносит тебе сюрпризы. Нет, я был еще совсем ребенком. Послушным мальчиком, который принес вам остатки пирога и привет от мамы.
Я давно вас не видел, и прежде, чем позвонить в дверь, расстегнул ворот рубашки.
Я был так счастлив, что на несколько часов мне удалось улизнуть от моего святого семейства, чтобы глотнуть у вас свежего воздуха! Усесться на вашей захламленной кухне, угадать, в каком настроении Анук, по количеству браслетов у нее на руках, услышать, как она примется умолять тебя сыграть нам что-нибудь, и заранее знать, что ты откажешь, поговорить с ней, прогнуться под грузом ее вопросов, почувствовать, как она коснется моих рук, плечей, волос, и опустить голову, когда она скажет: и как же ты вырос, какой стал красивый, как же время летит, но… почему? Потом дождаться, когда она вспомнит о Нуну и машинально положит руку на свое запястье, обрывая звон браслетов, а потом вдруг приложит ее ко лбу и снова засмеется. И знать наверняка, что очень скоро ты не выдержишь, и присядешь кое-как на первое попавшееся кресло и подберешь аккомпанемент нашим разговорам, и мы умолкнем заслушавшись…
Вы никогда не догадывались, да и не могли догадаться, о чем я мечтал там, где вечера длились бесконечно, теснота была ужасной, а учителя полные идиоты? Только о вас.
Вы и были моей жизнью.
Нет, вам этого никогда не понять. Вы же никогда никому не подчинялись да и откуда вам знать, что вообще значит слово «дисциплина».
Так что, возможно, я вас идеализировал? Во всяком случае, я пытался убедить себя в этом, и согласитесь, это было удобно… Я старательно убеждал самого себя, напускал туману, применял леонардовскую дымку – Леонардо был тогда для меня просто идолом, – растушевывал, размывал ваши образы в своей памяти, пока не оказывался наконец снова на своем обычном месте в конце стола, старательно ковыряя вашу грязную клеенку и слушая, как вы переругиваетесь, и вот тогда мое сердце снова начинало биться.
К нему приливала кровь.
Снова приливала.
– Чему ты улыбаешься, как идиот? – кричал мне Алексис.
Чему?
Тому, что земля круглая.
Вот уже пятнадцать лет в двух домах отсюда мне втолковывали, что жизнь – это бесконечная череда обязанностей и испытаний. Что ничто не дается даром, все нужно заслужить, да еще и в нашем обществе, где заслуги, будем говорить откровенно, стали понятием эфемерным, где нет уважения ни к чему, даже к смертной казни! Тогда как вы. Вы… Я улыбался, потому что ваш вечно пустой холодильник, настеж распахнутая дверь, психодрамы, дурацкие прожекты, варварская философия, ваша уверенность в том, что заниматься накопительством – последнее дело, счастье – оно здесь и сейчас, вот возле этой тарелки все равно с чем, лишь бы в охотку, – всё это убеждало меня в обратном.
Анук ставила нам в заслугу только одно – что мы живы и здоровы, остальное не имело никакого значения. Остальное приложится. Ешьте, ребята, а ты, Алексис, перестань стучать столовыми приборами, мы уже оглохли, а ты еще нашумишься, у тебя вся жизнь впереди.
Но в тот день, я бесконечно стучал и стучал в ее дверь, и когда уже собирался уходить, услышал голос, который не узнал.
– Кто там?
– Красная шарляпочка.
– …
– Эй! Ку-ку! Есть кто?
– …
– Я принес пирожок и горшочек масла! Дверь распахнулась.
Она стояла спиной ко мне. В халате, сгорбившись, с грязными волосами и пачкой сигарет в руке.
– Анук?
– …
– Что-то случилось?
– Я боюсь повернуться к тебе, Шарль. Я… я не хочу, чтобы ты меня видел в таком…
Молчание.
– Хорошо… – наконец пробормотал я, – я только поставлю тарелку на стол и…
Она обернулась.
Ее глаза. Ее глаза меня ужаснули.
– Ты заболела?
– Он уехал.
– Что?
– Алексис.
И пока я шел на кухню, чтобы избавиться от этого отвратительного пирога с клубникой, я уже жалел, что вообще пришел интуитивно понимая, что мне здесь делать нечего, и разобраться в том, что происходит, не в моих силах. Мне много задали на дом, я зайду попозже.
– Куда он уехал?
– С отцом…
Про отца я знал. Знал, что блудный отец объявился несколько месяцев назад на крутой Альфа-Ромео. «Ну и как он тебе?» «Вполне», ответил Алексис, на том мы и остановились. Это прозвучало вполне равнодушно и невинно, так мне тогда показалось.