Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Шрифт:
— Садимся, ну! — заспешил еврей.
И сбитый было с позиций татарин просиял и опять принял хозяйский вид, уверял честным словом, что они скорее поезда приедут в Перекоп.
— И даже с комфортом, — согласился теперь с ним и студент.
— Конечно… Как у себя дома, — подхватил рязанец. — А то «на крыше»! Крыша, брат, вещь такая: за железо зубами держись, а то слетишь!..
— Ну-ка, товарищ шофер! — кивнул грузину латыш, но кожаный маленький человек ответил твердо:
— Я нэт!.. Мене жена тут… двое дети… Нэт!..
И замотал головой.
Латыш поднес ко лбу его свой наган и, нагнувшись к самому уху, прошептал:
— Сейчас же садись на место!.. Слышишь?
Грузин оглянулся и поглядел на него долго, зло и дико, как оглядывается и глядит норовистая лошадь на того, кто ее ударил кнутом по ляжкам, потом стал привычно возиться над машиной.
И когда после обычного шипенья, фырканья и перебоев ультрамариновый форд, от шоссейной пыли почти белый, приобрел, наконец, вновь способность пожирать пространство, латыш, держа в большой своей, тугой, красной руке матово-черный наган, уселся спереди, рядом с кожаным человеком, надевшим на глаза сетчатые консервы.
— Куда? — кратко и мрачно спросил Пааташвили.
— На Перекоп! — ответил латыш. — Улицу знаешь?
Пааташвили чуть кивнул головой.
Жены у него тут не было, — были две-три знакомых девицы из гулящих, — и он знал, что в таких случаях, как теперь, беглецы беспощадны, что выбора у него нет, что извозчиков избивают до полусмерти и все-таки заставляют везти… Но он думал, что где-нибудь в дороге удастся намеренно испортить машину. Десяток способов того, как можно привести машину в негодность, было известно и ему, как всем шоферам. Испортивши машину, он вынудил бы комиссаров ехать дальше на мужицкой подводе, а сам бежал бы. Потом, вернувшись, исправил бы, что надо, а сам уехал обратно.
И, точно незаметно все время следя за тайным ходом его нехитрых мыслей, латыш приблизил к нему большое мясистое бритое лицо и прошептал на ухо:
— А если машина у тебя испортится — убью!
И замелькали около дома города, который еще вчера утром считался своим, в котором вчера еще чуялось свое начальство — Крымревком, от которого, может быть, идут еще к ним, комиссарам, на места деловые бумаги. Теперь начальство, конечно, уехало, город почти ничей, а через два-три часа, может быть, будет определенно чужой, и шестерым, катившим в форде, было несколько неловко глядеть на дома и на прохожих.
Какой-то толстый, прилично одетый, насмешливо кивнул им головой и прокричал: — Счастливой дороги!.. — Две барышни в открытом окне весело захлопали при виде их в ладоши и запищали: — Ура! — А мальчишка бросил им вдогонку камень, пропевши пронзительно:
Яблочко, яблочко ка-тит-ся! Власть советская д'убирается!Село Бешурань было когда-то татарской деревней с мечетью, но ушли отсюда татары в тот злой год, когда ушло их не меньше трехсот тысяч в Турцию, а здесь поселились выходцы из Мелитопольского уезда, отцы которых попали в Новороссию незадолго перед тем, при светлейшем Потемкине, из Астраханской губернии, с Волги.
Крым так Крым. Почистили колодцы, напялили соломенные поволжские крыши на безверхие татарские сараи; заново обмазали стены глиной; позапахали земли, обсеялись и стали быть. Плодились, умирали… На месте мечети построили церковь, и на открытии и освещении храма тогда первый их батюшка, о. Василий, сказал памятное слово о бескровной победе креста над полумесяцем. И так прочувствованно сказал он это слово, что все плакали и обнимались, как на Пасху, и семнадцать ведер вина выпили тогда, и все были врозволочь пьяны, даже бабы и малые ребята, и о. Василий устроил тогда борьбу на поясках, и ни один мужик побороть его, грузного, хоть и молодого, не мог, и перепить не мог, и переплясать не мог… И пока жив был о. Василий, — а он до севастопольской войны дожил, — бешуранцы хвалились даже и в городе своим попом. «Что, — скажут, — у вас тут за попы? Мелочь! А вот у нас, в Бешурани, поп, отец Василий, так это уж истинно по-оп!.. Орел!..»
Поначалу не было жалоб на землю: земли хватало. Но поселились невдали немцы-колонисты с огромными красными и пестрыми коровами и курносыми свиньями, болгары-капустники и овцеводы, и год от году больше трещал полевой зипун на мужицких плечах, а десятка через два лет после турецкой войны и совсем из этого зипуна выросла Бешурань, стали почковаться и уходить: в извозчики на южный берег, в портовые в Севастополь и Евпаторию, девки — в горничные и няни.
Сильно убавила народ война с германцем, так что стали даже задумываться: ловко ли? Хорошее, конечно, средство от малоземелья, однако не задичала бы в отделку земля?..
И когда свалили царя и бросили фронт вместе с другими русскими мужиками также и бешуранцы, встречали их столь же радостно, как прадеды когда-то речь о. Василия о победе креста над полумесяцем. Все казалось ясно я просто, и никакой не было опаски.
— А немцу, — говорили, — нешь не надоело в окопах жить? И немец тоже, брат, вот-вот по домам рассыплется. — Ждали этого. Однако немец пошел не домой, а прямехонько в Бешурань за ними следом. Прогромыхал через село тягчайшими обозами, прогремел оркестром музыки, просверкал на солнце лакированными касками, показал, какие у него кони (шею вдвоем не обхватишь), брал овес, сено и правильные давал расписки, у кого именно и сколько взял; понимал, когда спрашивали: когда и кто уплатит? — и отвечал важно: — Ко-мен-да-тура. — Бешуранцы снимали шапки и смотрели вслед форменно подвязанным хвостам на жирных лошадиных крупах и блиставшим шинам крепких зеленых колес.