Шрифт:
— Здравствуйте, Василий Родионыч, — сказал Латышев.
Он грузно повернулся и, принимаясь собирать винтовку, как будто нехотя ответил:
— Здравствуйте… Комары одолели.
— Что-то у вас инструмент не рыбачий, — заметил я.
— Готовлюсь.
— Куда?
— К вам. К Бате. — Он знал, с кем разговаривает.
— Только что собрались?
— Раньше не мог. Оружия не хватало. Ребят готовил.
— Так вы не один?
— Восьмеро.
— А Рыбхоз так и бросите? Не жалко, что такое хозяйство запустили?
— Восстановим.
Он поднялся — большой и плечистый, словно выкованный из одного куска темной бронзы, одинаково скупой и на движения, и на слова. Верилось, что он не попусту роняет эти короткие фразы. За этой кажущейся апатией чувствовалась энергия и уверенность. Такой не всегда говорит, что знает, но всегда знает, что говорит. И в самом деле: на другой же день семеро парней явились вместе с ним к партизанам. А после войны он действительно руководил восстановлением Рыбхоза.
Усталым пришел я в этот день в лагерь, и настроение было невеселое. Забрался в шалаш, хотел заснуть, но комары облепили меня всего — пищат и жалят, пищат и жалят… Вот вредная тварь! «Бешеное и злое насекомое, все равно, как фашисты», — говорил как-то Есенков, воюя с ними на своей собственной лысине.
Я взял тряпку и клок ваты, зажег и, махая этим вонючим факелом, начал выкуривать комаров из шалаша. Потом занавесил дверь плащ-палаткой, вытащил шапку-ушанку. К слову сказать, мы и летом не расставались со своими зимними шапками — они служили нам в походе подушками и защищали голову и шею от комаров. И сейчас я надел шапку на голову. В занавешенном шалаше стало темно и душно. Но вот опять где-то над левым ухом звенит тонкое:
— Пи-и-и-и!
С трудом удерживаюсь, чтобы не махнуть рукой, жду, когда сядет, чтобы прихлопнуть. А тут и еще где-то над головой запевает другой тоненький голосок, и в палец правой руки без всякого предупреждения впивается третий комар. Значит — не заснуть…
Чей-то смех. Голос Генки Тамурова:
— Нет, Лида, из тебя хорошей жены не выйдет: ты даже блины не умеешь печь… Верно, Тимофей?
Последние слова относятся к Есенкову. Значит, и он сидит тут же. Но ни он, ни Лида не отвечают, видимо, заняты, и некоторое время Генка из сил выбивается, стараясь втянуть кого-нибудь в разговор. Кажется, даже обида начинает звучать в его словах:
— Смотри, Тимофей, с тех пор как она стала дружить с Казаковым, на нас и глядеть не хочет… Невеста!.. Ну, ладно же! Я вот скажу Бате про ваши шашни — он вас обвенчает.
Движение и сердитый голос Лиды:
— Ты долго будешь болтать?
Небольшая пауза, и снова голос Тамурова:
— Лида, а не починишь ли ты мне пиджак?
— Хорошо, принеси.
Но Генка даже тут не удержался от шпильки:
— Чини, чини, но уж, пожалуйста, поаккуратнее, чтобы не получилось как с блинами.
— И что ты пристал с этими блинами, вот смола! — удивляется Есенков.
— Так ведь ты видел, как она блины пекла?
— Мало ли чего мы не умели — научились. Если бы тебе с тремя товарищами приказали в сорок первом году уничтожить бронепоезд, у тебя бы получилось хуже, чем у нее с блинами.
— И не смей больше говорить про эти блины, — кричит издали Лида, — а то сам будешь пиджак чинить.
— Ну не буду, не буду… Пойдем-ка, Тимофей, от греха, а то и в самом деле не починит.
Оба поднимаются и идут куда-то, а я в полутьме и в тишине, нарушаемой звоном комаров, вспоминаю историю с блинами.
Несколько дней назад, уходя на встречу с Батей, я заглянул на кухню. Так называли мы место вокруг костра, на котором готовилась пища. Там стояли два чурбака — вся наша мебель, несколько ведер и котелков — вся наша посуда. В ведрах увидел я все тот же партизанский картофельный суп с мясом, который мы едим беспрерывно вот уже около года и который надоел нам хуже, чем комары.
— А что на ужин будет?
— Картофельный суп с мясом, — уныло ответил повар. Ему и самому надоело это неизменное меню, но приготовить что-либо другое он не сумел бы: ведь он не был специалистом, а был таким же солдатом, как и другие его товарищи.
Заметив тут же на кухне мешок и в нем немного муки, я спросил:
— Что за мука?
— Гречневая.
— Из нее хорошие блины бывают — гречаники. Знаешь?
— Еще бы не знать! — улыбнулся повар. — У нас даже песню поют: «Гоп, мои гречаники, гоп, мои били».