Неизвестно
Шрифт:
— Там ход. Прямо к реке. Натансон показал. — хрипло частил Клеменц, втискивая рыхловатое тело в затхлую черноту. — Лампу, лампу зажгите!
— Ход? Откуда? — зачем-то спросил Левушка.
— Да не все ли равно! Сектанты, кажется, жили. Давно! — заорал из-под пола Клеменц. — Ах, сигнал безопасности. Занавески сорвите!
Синегуб сдернул, швырнул их Тихомирову; тот поймал, сунул зачем-то в карман пиджака и полез вниз за Сергеем. Князь, с сожалением оглядев взведенный к бою револьвер, последовал их примеру.
На веранде гремели грубые голоса, стучали жандармские сапоги, кто-то настойчиво требовал:
— Где сообщники? Открывайте двери!
Снова шаги, скрип несмазанных петель. Но это — все глуше и глуше.
— Видите, никого! Я здесь один. — нарочно громко сказал где-то над их головами Натансон.
— Поспешим же. — зашипел в полумраке Клеменц. — Тихомиров, потяни за веревку. Да вон за ту! Чтоб ковриком доски прикрыло... Пошли!
Прыгающий свет лампы выхватывал заплесневелые стены, плясал под ногами; откуда-то сбоку вывалилась жирная крыса и долго бежала рядом с чуть было не пропавшими пропагандистами. Левушка споткнулся, упал, расцарапав ладонь о мелкие камни; его поднял князь и почти потащил к тускло мерцающему впереди свету.
Тайный ход вывел их прямо на берег реки. Под столетним дубом у костра сидел неряшливо одетый человек с прилипшей к губе папиросой. Одной рукой он ворошил палкой догорающий хворост, другой привязывал утлую плоскодонку к наспех вбитому колышку. На шум человек пугливо обернулся, и Тихомиров узнал его: Зборомирский! Тот самый, бывший семинарист, что сжарил и съел мышь, охваченный «духом отрицанья, духом сомненья». Левушка кинулся к нему, перехватив скорый взгляд Клеменца на лодку.
— Что жаришь? Опять? — нервно хохотнул Левушка.
— Ты? — выпучил непромытые глаза Зборомирский. — Тихомиров?!
— Да я, я, кто ж. Мы тут.
Клеменц по-хозяйски подбежал к плоскодонке, попытался отвязать ее, но узел не поддавался, и тогда Кропоткин, побагровев, вырвал забитую в берег палку вместе с веревкой. Синегуб уже сидел за веслами.
— Постойте. Моя лодка! — заволновался Зборомирский. — Не дам!
— Ну что ты, Мотя! — вспомнил имя бывшего приятеля Тихомиров. — Ты ж съел мышку во имя грядущей революции. Теперь лодку отдай, и тоже во имя. И тоже на алтарь! — Он положил руку на плечо «отрицателя»; скосив глаза, увидел, как лезут в плоскодонку Клеменц с Кропоткиным, машут руками: давай, мол! — Не бойся, у того берега оставим твою посудину. Считай, еще одну мышь съел.
Лодка пошла быстро, рывками. Зборомирский с разинутым черным ртом смотрел беглецам вслед. И вдруг закричал:
— Вы радикалы? Погоня? Я жертвую.
— Тише, тише.
— Не расслышал! — орал Зборомирский. — Я молотобойцем на Патронном. Тугоухость, Тихомиров! Моя мастерс- кая-переплетная уничтожилась. С вами хочу..
— Тише, мыши, кот на крыше! — расхохотался успокоившийся Клеменц. Поочередно оглядел друзей и сперва замурлыкал, а следом грянул во весь голос:
Царь наш белый кормщик пьяный!
Он завел нас на мель прямо.
Чтобы барка шла ходчее,
Надо кормщика в три шеи...
«Ходчее. Тьфу ты!» Левушка отвернулся. Лодка отплывала все дальше.
Зборомирский продолжал кричать, но слова его уносил поднявшийся ветер. Да и Клеменц, будь неладен, пел все громче и громче.
Глава одиннадцатая
Полночи Антону Ивановичу Лидерсу снилось, как кто- то, неразличимый, тренькает в темном углу на гитаре и фальшивым тенорком напевает навязчивое: «Ах, этот черный кабинет, сгубил меня во цвете лет.» И Лидерс протестовал, беспамятно зарываясь в горячие подушки, — безголосо и тоскливо. Протестовал, потому что это было неправдой. Не сгубил его «черный кабинет», а, напротив, возвысил — из скромного чиновника, по секретной части употребляемого, до начальника перлюстрационного пункта в самом Санкт-Петербурге, где под его руководством полтора десятка молчаливых работников с помощью жаркого пара и нагретой на огне проволоки снимали восковые печати с писем, вскрывали их и читали, дабы выявить антигосударственные элементы в обществе, распознать злокозненное противуправительственное движение или даже (страшно сказать!) само гнездилище цареубийственных замыслов.
Насчет гнездилищ — тут удача сопутствовала редко. Люди чаще слали друг другу всякую глупость — про любовь, измены, карточные долги, заклады-перезаклады земли, неблагодарность детей, прочитанные книги. Конечно, книга книге рознь. Если издание душеполезное, прививающее юноше- ству нравственные устои, то и славно; а ежели брошюрка злоумышленная, с душком нигилизма, то есть, отрицания и сомнения — тут дело другое, и соображения автора письма и кто он такой и к кому пишет — все это крайне важно, поскольку шаг за шагом, адресок за адреском, и (а вдруг!) можно выйти на опасную сеть преступного заговора.
Антон Иванович дело свое знал и любил. К тому же сотрудники «черного кабинета» получали хорошее жалованье — не только по гласным своим должностям, но и из особых тайных сумм.
Лидерс устроил так, что перлюстрация писем производилась самым секретным образом, не подавая даже вида, что таковая существует. Потому что. Да потому что инструкция гласила: «Надобно, чтобы никто не боялся сообщать через почту мысли свои откровенным образом, дабы в противном случае почта не лишилась доверия, а правительство сего верного средства к узнанию тайны». Словом, получатель не должен был и догадаться, что конверт вскрывали.