Неизвестно
Шрифт:
Помощник делопроизводителя канцелярии III Отделения Клеточников, имея доступ к секретным бумагам своего начальника полковника Кириллова, по-прежнему оставлял в условленном месте записки для Михайлова и Тигрыча.
«Мирский, говорят, упал духом и сознался. За Кестельман зорко следят агенты Янов и Полеводин. Ими руководит Елисей Обухов.»
Перед процессом Леон вдруг потребовал, чтобы в равелин ему была доставлена фрачная пара. Возможно, заскучал по роскошной девице Кестельман, и теперь хотел предстать перед возлюбленной во всей красе? Потом рассказывали Тихомирову, что этот фрак пролежал в тюремном чемодане Мирского многие годы. Время от времени узник щеголял в нем, веселя смотрителей: фрак мало подходил к кандалам, тяжелым бродням и совсем не праздничным брюкам. К тому же нередко надевался на голое тело.
Военно-окружной суд приговорил Леона к смертной казни. Но возможно, очень возможно, что фрак сохранил ему жизнь. Потому что, узнав про гардеробные фантазии юного социалиста, генерал-губернатор Гурко рассмеялся до слез и сделал все для смягчения приговора.
— Помилуйте, господа, — басил Иосиф Владимирович, раскуривая сигару в Дворянском собрании. — Это же мальчишка, не закоренелый злодей. Просто сбили его с толку пропагандой. Фрак ему...
— Славу Богу, не револьвер! — нахмурился генерал Дрен- тельн. — Пускай бы в камере стрелять поточнее поучился. Смотришь, старого барона Майделя и прикончил бы. Комендант крепости, но тоже из добрых. Недавно распорядился с Нечаева кандалы снять. Со злодея, с убийцы!
Смертный приговор Мирскому был заменен каторжными работами. Государь, недовольный мягкостью генерал-губернатора, наложил на докладе Дрентельна насмешливую резолюцию: дескать, действовал Гурко под влиянием баб и литераторов.
Мирский поступил в камеру № 1 Секретного дома Алек- сеевского равелина. Потом сотрудничал с охранкой, писал рапорты на заключенных народовольцев. Выдал сношения Нечаева с волей — через ефрейтора местной команды Ивана Тонышева, тем самым сорвав побег главаря «Народной расправы», автора «Катехизиса революционера», вскоре умершего в одиночке.
Капризничал, писал письма новому коменданту крепости Ганецкому: «Умоляю Вас, мой Благодетель, прикажите вставить один вентилятор в левом углу окна, так чтобы единовременно действовали два вентилятора в окне и один в стене. Притом я бы просил, чтобы в новом вентиляторе дырочки были хоть сколько-нибудь побольше.»
Вставляли. С большими дырочками. Приток воздуха освежал голову, вспоминались имена и явки. Строки доносов ложились на бумагу легко, точно стихи.
Летом 1883-го отправлен на Кару. Спустя двенадцать лет вышел на поселение. Оживился в революционные дни 1905 года: строчил подстрекательские статьи. За это судился карательной экспедицией Ренненкампфа. Приговорен к смертной казни, снова замененной бессрочной каторгой. Затем — поселение, по «богодульской комиссии». Дожил до октябрьского переворота — до результата своих «трудов в пользу революции». И очень боялся: а вдруг отыщут доносы, придут? Умер в Верхнеудинске не то в 1919-м, не то в 1920-м.
Все это станет известно Тихомирову еще не скоро. Что-то расскажет в Париже самоуверенный искатель приключений Рачковский, что-то — перепуганный отставной штабс-капитан артиллерии Дегаев, омерзительный в своей откровенности. О чем-то он не узнает никогда.
Но кто же произнес чуть слышно: «Дьявол начинается с пены на губах ангела, вступившего в бой за святое и правое дело»? Кто? Он попытается вспомнить — да-да, вот сейчас. Сейчас он вспомнит.
Не вспомнилось. Хорошо, после. Непременно. Теперь так много дел.
В типографии на Николаевской был отпечатан пятый номер «Земли и Воли», оказавшийся последним. Там говорилось: «Правительство объявляет себя в опасности, объявляет открытую войну уже не одним революционерам, а всей России. Мы знаем — много отдельных личностей из нашей среды погибнет. Мы принимаем брошенную нам перчатку, мы не боимся борьбы и в конце концов взорвем правительство, сколько бы ни погибло с нашей стороны.»
Тут уже «деревенщики» запротестовали вовсю. А громче других — Плеханов, Аптекман, Попов, Перовская. Тогда разгневанный «террорист-политик» Морозов рубанул сплеча: поскольку, мол, разрыв неизбежен, то лучше окончить его как можно скорее, чтобы развязать руки другой фракции для практической работы.
Тигрыч поддержал его. Его давно удручала путаная публицистика «Земли и Воли». Да, теперь он тоже был за террор, который, однако, нравился ему, как первые революционные стычки, как передовые аванпостные бои. И только. А дальше — время покажет. Морозову же террор виделся новой формой революции; и ей следует отдавать все силы кружка. Крав- чинский держался мнения, что террор — лучшее средство вынудить к уступкам.
Сам Дворник не любил теории. Он был человеком чутья. И за террор стоял, потому что чувствовал: ничто другое — революционное — сейчас невозможно. А без революционного жить он уже не мог.
Михайлов дольше всех не хотел разделяться; ему очень хотелось сберечь название «фирмы», которая приобрела известность.
Увы, ничего не вышло. Тогда Дворник потребовал, чтобы название «Земля и Воля» было вовсе уничтожено: пусть не достается никому. А уж дело разделившихся групп придумать что-нибудь новое.
Разделяться решили в Тамбове.
Сперва плавали по Цне, выискивая в городских предместьях укромные береговые поляны. Смуглое, подрумяненное солнцем лицо Верочки Фигнер было совсем рядом, ее смородиновые глаза смотрели на Тигрыча в тревожном ожидании, а он толкал лодку вперед умелыми сильными гребками, чувствуя шумящей молодой кровью, всем естеством своим, как отзывается ее легкое, упрятанное в шелковые складки тело на каждое его движение. И если она отводила вдруг взгляд, то лишь для того, чтобы он — знал Лев, знал! — лучше разглядел ее нежную шею с маленькой родинкой, и шея с такой трогательной беззащитностью тянулась к небу из высокого белого воротничка. Речь ее и без того лилась, как музыка, а когда она запела, Морозов и вовсе позеленел от ревности (что- то у них было, кажется, еще в Цюрихе; уж очень влюбчив этот бегающий вприпрыжку юноша).