Садовский Михаил Рафаилович
Шрифт:
— Конечно. Ты не поверишь… за цех постоишь! Или тоже, небось, накропал про разливку стали?
— А ты откуда знаешь? Может, я в горячем цеху работал?!
— Оно сразу по тебе видно! Только ты не обижайся… твой цех-то, наверное, погорячее будет, если по правде, по-честному, разбираться… я понимаю… думаешь, дурочка деревенская необразованная… не… вода везде просочится.
— Милка! — Додик вскрикнул так искренне, что она удивилась.
— Что, ошибаюсь? Ты мне вот скажи, зачем вообще книжки пишут? Ну, пишут и пишут, в стране с бумагой плохо, а их всё пишут и пишут… если бы настоящие! — Она мечтательно прикрыла глаза… — Чё молчишь-то? Сам же объявлял, что писатель… знать должен.
Ему показалось вдруг, в это самое мгновение, что так заинтересованно его никто не спрашивал… О самом сокровенном. О жизни…
— Знаешь… вот звёзды на небе вечные… и сколько их, никто не сосчитал, и открывают всё новые и новые… а кто-то, когда-то, неизвестно по какой фантазии, соединил их линиями и объявил созвездиями… Лебедь, Рак, Медведица… да ещё Большая и Малая… это не звёзды соединились! Это сам кто-то так решил, а все поверили! Понимаешь? — Додик загорелся, так ему вдруг захотелось именно ей объяснить всё, наконец, чтобы самому понять и убедиться, что это его внутреннее, не сформулированное, но выношенное годами, стоит того, чтобы за него страдать и ради него жить… ну, не скажешь же такими словами — даже самому противно станет от пошлости, но на самом-то деле об этом речь! На самом то деле по-другому и не скажешь! Вот в чём дело! И представь себе!
— Да слушаю я! — перебила его Милка, — Чего ты меня глазами ешь! Слушаю!..
— Так вот, найдётся вдруг человек, который по-другому соединит звёзды, и покажется всем, что так интереснее и вернее! Может, даже и пользы никакой от этого, а здорово! А?
— Ну? — оцепенела Милка и опустила подбородок на грудь.
— Что, ну? — закипятился Додик… — Сколько про любовь писали! А вдруг придёт человек и скажет так, что дух захватит: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты!» И всё. Что до него, не любили что ли?
— Так это Пушкин. — махнула рукой Милка.
— И что? — Додика вдруг подхлестнуло это «да ну»! — А после него сколько великих писателей появилось на земле и оставило свой след навсегда. Потому что слово — вечно! Мракобесы сожгли тома великих умов, но тьма не сгустилась, потому что слово вечно и нетленно! Потому что настоящее слово прочнее мира и останется во вселенной, даже когда… — он вдруг прервал сам себя, — а знаешь, может, ещё расшифруют Млечный Путь, и окажется это великой летописью прошлых цивилизаций!
— Ой… — по-бабьи пискнула Милка, — Додик, скажи честно… ты иногда так выражаешься, что у меня мурашки прямо ну… ну… ты это сейчас придумал или давно уже, только вот носил, носил, а сказать некому? — Он внимательно вглядывался в неё и не понимал, что с ним. — Чего ты молчишь? От дурости моей онемел?.. — Он отрицательно покрутил головой.
— Мне кажется, за всю мою жизнь со мной никто так не говорил, Милка!.. — Милка молчала, — Так… так только, когда человека очень любят, понять можно… — она подняла глаза и, закусив губу, долго смотрела ему в глаза.
— Такими вещами не шутят, — прошептала она и стала одеваться… — Обидно даже.
— Я не шучу. Вот в чём дело…
Звёзды соединяют нас. Вот в чём дело. По ним мы читаем свои судьбы и стараемся прочесть общую судьбу, увидеть в мраке будущего, что ждёт нас, как, вглядываясь в бесконечность волн, искали моряки очертания желанной земли. Но каждую тайну кто-то знает, как разгадать, иначе она не была бы тайной, не могла бы быть… и это вечное движение… «В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье»… непонятное продолжение Милки, если бы это случилось со мной в моей новой жизни, то я бы поверил в реинкарнацию вдвойне… да я и так живу вторую жизнь… другую…
Все бегут от того, что имеют. Все. Без исключения. А поскольку имеют исчезающе мало… бегут решительно и далеко…
Иванов позвонил рано, когда ещё муравейник спал, и Додик разговаривал с ним придушенным голосом. «Да пошли они все на… — Борис никогда не стеснялся. — У меня срочность необыкновенная. Зайди сегодня. Сейчас… надо… а ещё бы ты захватил повесть свою. Для дела…»
Звонок этот всполошил Додика. «Зачем могла понадобиться Иванову рукопись, про которую ему наверняка наболтал Серый! А тот поверил… да и по виду — не очень-то он в литературе разбирается, хоть и даёт ему „Худлит“ иллюстрировать Ромена Ролана».
— Ладно! — сказал Борька. — Хошь тут сиди. Жратвы в холодильнике хватит, а днём я не пью… хошь приходи под вечер — я прочитаю, — он жестом остановил Додикину попытку втянуть его в разговор и объяснения.
Додик смотрел на эти покосившиеся, утонувшие в снегу заборы со сломанными штакетинами, извилистыми лагами, вырубленными из бросовых болотных осинок и берёзок… в сером сумраке таял дымок, лениво вытягивающийся из трубы, словно исток этой серости и запустения… она заливала пространство между оглоблями, торчащими из-под снега, между остатками спиц тележного колеса, чуть не доверху засыпанного снегом, между сараюшкой и покосившимся домом, между небом и землёй. И такая безысходность и печаль была в этой бесстрастной краске, что сжимало горло, и слёзы проступали между сжатыми веками. Казалось, стоит вот так — оборвать картину, и когда снова увидишь свет, всё станет ярким, пёстрым, тёплым, улыбающимся и здоровым… и каждому будет понятно, что это радость… только неизвестно будут ли такие, у кого при виде нарисованного счастья запоёт сердце, как сжимается оно и плачет сейчас у него при виде окружающих его холстов, набросков и литографий.