Шрифт:
— Врешь ты, — хмуро отозвался Россохатский. — Мусор слов — и только.
— Не вру. Хошь, расскажу?
— Зачем мне, Дикой?
— Затем, чтоб видел ты, ваше благородие, с кем дело ведешь. Узнаешь в упор — гляди, и полюбишь.
Он откровенно издевался над Россохатским.
— Право, не лезь в глаза, — сдерживая досаду, отозвался Андрей. — Молчание — тоже дело.
— Ну, нет — так нет, — согласился Дикой. — Вздохнуть не желаешь?
Присели на траву. Оборванец свернул папиросу, передал кисет Россохатскому. Сказал ворчливо:
— Колчак — тот тихо помирал. А Виктор Николаич — они сильно маялись. Пули боялись. Однако и то известно: страхом от смерти не загородишься.
— И что ж — весело тебе было? — помолчав, спросил Андрей.
— А чё? — похрустел пальцами Дикой, и его глаз налился кровью. — Оно занятно, когда барин дерьмом становится. Весь век других давил — и на те! — самого к ногтю.
Андрей долго смотрел в удивительно синее саянское небо, грыз горькую травинку и, наконец, спросил:
— А чего ж ты сюда, Дикой, кинулся? Или сбили с тебя рога?
— Угадал, — согласился одноглазый. — Верно подумал.
Ожесточенно поскреб пятерней грудь, пояснил:
— У бабы одной, буржуечки, обыск чинил, золотишко присвоил. Как не взять — само в лапу лезло, а я ведь о нем, о золоте, весь век тоской исходил. Забрал, одним словом. А бабенка возьми и пожалуйся, стерва. Судили меня тотчас и без пощады. Стреляли там же, на Ушаковке, где я Колчака в расход выводил. И в Ангару спихнули. Да не дошибли, вишь. Отошел я к ночи, в кусты уполз. После в пещере, близ реки, раны зализывал. — Он ткнул в повязку. — Глаз начисто вынесли, суки…
Вздохнул.
— Пошел по шерсть, а воротился стриженый… Ну, хватит о том…
Заплевал окурок, проворчал, поднимаясь:
— К золотцу у меня старая тоска, сотник. Один, скажем, к бабам без меры льнет, другой — от водки без ума. А мне деньги — любовь. Охота, барин, пожить человеком. Каждому свой червяк сердце точит.
Долго шли без слов. Андрей вглядывался в гребень сиявшего перед ними хребта: там, на гольце, только что выпал снег и вершина сверкала, будто посыпанная елочными блестками. Здесь же было тепло, и в кедрах безмятежно шуршали, роняя хвою, белки-летяги.
Все уже понимали — жар на исходе. Земля стекленела ночами от заморозков, а по утрам все ощутимей замечалось, что лес частью зарыжел, частью обронил листву, а та, что еще держится, — в багреце и пурпуре увядания. Восточный Саян медленно и неохотно готовился к зимней спячке. Но были в этой поре перелома природы свои печальные прелесть и благолепие.
Мефодия, казалось, вовсе не занимали красоты мира и думы о зиме, которая должна принести случайной и разношерстной артели немало бед.
Внезапно одноглазый охнул и тут же замер, кинув пальцы на рукоятку ножа.
— Ты что? — шепотом спросил Андрей и потянул руку к кобуре.
Мефодий показал кулак — «Молчи!».
В кустах слева что-то зашуршало, люди резко повернулись на звук, но в тот же миг кто-то выскочил на тропу позади и уцепил Россохатского за руку.
Андрей резко повернулся — и увидел Хабару.
— Это я камень туда метнул, чтоб отсюда меня не ждали, — ухмыльнулся таежник.
— Расплохом взял, — проворчал Мефодий. — Дуришь. От глупого возраста своего.
— Можеть, и так, — суховато согласился Хабара.
Вышагивая за спиной Мефодия и Андрея, Гришка медленно говорил, будто думал вслух:
— В тайге всяко бываеть. Сговорятся, не дай бог, иные человеки, артель передушать — и в путь. С чужим барахлишком… Бываеть…
Андрей поморщился, подумав, что не так-то уж добродушен и прост Гришка Хабара, но потом решил: иначе, может, и нельзя в такой — с бору по сосенке — компании.
ГЛАВА 10-Я
ДРЕВНЯЯ ПЕСНЯ О ФАРТЕ
Они вернулись к землянкам, когда день был в полном размахе. Хабара довольно покачал головой, увидев, что Дин уже соорудил постоянный очаг, и на огне ровно кипит артельный котелок.
Возле печки хлопотала Кириллова, и Дин смотрел бесстрастными и все-таки пристальными глазами на молодую красивую женщину.
Суп вскоре поспел, Екатерина наполнила миски, и все принялись за поздний завтрак, заедая варево горячими лепешками, испеченными на углях.