Шрифт:
– Вот, обучили меня варить просо на молоке. Искусство, сказать по правде, довольно затейливое, – сказал он вместо приветствия.
– Не просо – пшено, – ответила я в том же духе. – Что там пшенная каша, и еще с топлеными пенками, по одному запаху видать. А почему не с рыбой? Вы ведь с рыбаками дружите. Ловец… как его…
– Если ты принесла мне рыбу, госпожа Тати, – ответил он весело, – ее лучше на углях запечь, когда поостынут. Но до той поры мы трое тоже совсем продрогнем.
– Шуточки у вас, – загодя поежился Бэс. – Рыбы ведь тоже Живущие.
Ни назорейской символики, ни известной сцены из Книги Доброй Вести он, понятное дело, не помнил и не понимал, а о том, что «рыба» и «улов» могут прилагаться к двуногому, не посмел и догадаться. Впрочем, мы сами не стремились выстроить логическую картину. Довольно мне было того, что Даниль знал о моих новообращенных кошелюбах, которые легко пойдут под его руку, но пока не хотел торопить события.
– Не пойму, где ж ты был, Монах? – продолжал бассет. – В каком-таком Лесу, если не в нашем?
– Ина Тати знает. Не таком, но тоже волшебном, – ответил Даниль полушутя. – Она пришла за мной следом, а я уже ушел в другой…
– Параллельный мир, – продолжил Бэс с умным видом. – Где не мы все, а наши прототипы.
– Ну, не совсем так. Киэно там не было ни под каким видом.
– Разумеется, – кивнула я, – у них с Багиром и тут дел по уши. Работают, можно сказать, живыми богами. Но в более умственных кругах, а простой народ и иереи только косятся…
– Они зато тебя обоготворили, Монах, – песик снова влез в чужую фразу. – Как символ этой… неувядаемой и вечной славы.
– Плохо и еще хуже. Пропади она, такая слава, ради которой надо человека истребить! – ответил Даниль в сердцах. – Да ведь любая хорошая вещь и впрямь гибнет, когда занадобливаются ее символы. Если из таких глубинных и почти невербальных понятий, как «почитание родителей», «корни», «патриотизм», «великая нация», «любовь к отечеству», «вера отцов» и «Третий Рим» формируются внешние ярлыки, навешивать их, как правило, приходится уже на пустое место.
– Об этом хорошо сказано в «Дао Дэ Цзин», – кивнула я.
Он понял. Странники очень многому учатся и без большого труда узнают обо всем, что их может интересовать в любом из миров.
– Именно так. То, что есть, не ощущается, как воздух для дыхания. Поэтому мне не надобно того, что осталось в моих тылах: ни славы мученика, ни чести победившего и поправшего смерть. Мы ведь все ее побеждаем, кому знать это, как не вам, Татианна! Смерть и жизнь и вправду одно. Я хотел положить себя первым камнем в основании нового мира, иного миропонимания. Вот и все.
И дальше он говорил, сидя рядом с нами у пригасшего костра, а зимний Лес его слушал:
– Андры замкнули истину которая должна по сути своей вечно обновляться, в скорлупу, желая сохранить. Отсюда и шар, замкнутая сфера. Но скорлупа, храня жизнь, мешает ей родиться; она срастается с зерном, семенем, и гнилостные токи начинают идти к нему от стен его темницы, разлагая и умерщвляя. Зерно борется за себя и взламывает, взрезает оболочку острием своего ростка; находит обычно неожиданный выход. Господствующая церковь всегда принимает это за катастрофу и нечестие, и для нее, для ее конкретного существования это так и есть.
– Оболочку зачастую путают с содержимым, ларец для чая – с самим чаем, – вспомнила я суфийскую притчу. – Поклоняются Ковчегу Закона вместо самого Закона.
– А чай надо заваривать и делать напиток, хотя при этом гибнет форма травы, – подхватил он, – и пить его, пока горячий. Ой, а каша-то остынет! Ешьте скорей: мы с Бэсом уже приложились.
– Вместо чая бьют поклоны ларцу и философствуют на тему его узоров, – продолжал он немного погодя. – Упираются в видимость помимо сути. А ведь листовой чай выдыхается, если его не заваривать, жемчуг мертвеет, бирюза тускнеет, если их не носить.
– Но и снова нет смерти: как зерно беременно колосом, так и чай – силой, жемчуг – сиянием, бирюза – небом. Это можно добыть из них или из памяти о них: никто и ничто не погибает навсегда.
Мы еще посидели совсем молча. «Они заключили короля внутри солнца, – думала я, – знак жизни тем сделали знаком смерти и позора, а испохабив, начали ему поклоняться…» Еще я хотела спросить, больно ли ему было тогда, но удержалась: на запястьях и шее под воротником рубахи виднелись темные следы ожогов, а ведь он мог бы убрать их, как убрал с лица и кистей рук. Стало быть, не захотел. И незачем было лишний раз напоминать ему о том, что он и так хорошо помнил…