Шрифт:
– Что до меня, – тотчас отзывается Туфейлиус, – то в Сконде нет никаких рыцарских орденов помимо рибата, то есть крепости, Всадников Пустыни, где я обучился многим тамошним искусствам.
– Зато я чистейшей воды аристократ, – растерянно улыбается Грегор. – Младший сын многодетного младшего сына. На ступеньку повыше вольного пахаря. А что вы хотите от рядового монаха?
– Я, в свою очередь, происхожу от побочного союза потомственной дворянки и жалованного дворянина, – говорю я следом, – но сам, к сожалению, не наследую никакого звания, кроме того, что носили мой дед и мой отец.
– Ну вот, – говорит Арман, разрумянившись и с некоторой долей смущения, – так и знал, что всех друзей обижу. Моя матушка родилась, правда, не среди знати, но титул получила. Невеликий, разумеется, зато самый настоящий и доподлинный. Отец жениться права не имел, однако меня признал честь по чести и добился утверждения в виконтах.
Олаф озирает нас поочередно, склонив голову на плечо подобием грустной ученой птицы. Наконец, выпрямляется и говорит со властью:
– Странно всё это. Однако я не вижу для себя иного выхода… Мейстер Хельмут, дайте мне ваш почетный клинок. Не противьтесь.
И представьте себе – я подчиняюсь.
– Благородный милорд Арман Шпинель де Лорм. Я так полагаю, что вы состоите при мейстере Хельмуте в звании оруженосца, то бишь эсквайра. Приблизьтесь и станьте на правое колено.
Когда до меня доходит, что именно готовится произойти, я внезапно говорю:
– Погодите оба.
Стараясь не выказать излишней торопливости, раскрываю укладку и достаю свою мантию ало-золотой стороной кверху. А затем протягиваю моему рыцарю Гаокерен, свободный от ножен, и набрасываю развернутый заранее плащ поверх его плеч, ибо мигом вдеть закованные руки в рукава Олаф не сумеет.
Тем не менее он оказывается вполне в состоянии плашмя ударить коленопреклоненного Армана по правому плечу моим клинком и произнести краткую формулу посвящения. «Помогать сирым и убогим…, – слышу я, – творить добро и справедливость, оказывать милосердие… Ставить честь превыше всех жизненных благ и самой жизни».
Арман встает, Гаокерен возвращается в ножны, что висят за моей спиной, мантию я оборачиваю на черное и перекидываю через руку.
– Теперь слушайте, рыцарь Олаф ван Фалькенберг, – говорю я. – И будьте внимательны, потому что каждый из нас, ваших судей, будет говорить вам лишь однажды. Я, Хельмут Вестфольдский, обвиняю вас в гибели и утеснении тех людей из знатного и еще более простого народа, что вначале были захвачены вашим именем, а потом вами же преданы на позор, поругание и разграбление.
– Я, Сейфулла по прозвищу Туфейлиус, – слегка повышает голос наш врач, – обвиняю находящегося здесь рыцаря, что он овладел Девой Белой Розы не столько по ее желанию, сколь по своей прихоти и дал ей свободу ото всех, кроме себя самого. И хотя воистину почитал ее, только, как думается мне, скорее проявлял себялюбие, чем то бескорыстное чувство, какого единственно достойна была юная его супруга.
Да уж, в велеречивости нашему врачу-философу не откажешь. Только вот само обвинение, что он выставляет, выглядит не слишком серьезным… И не вполне уместным.
Далее по кругу находится наш монашек, но он лишь смущенно качает головой:
– Не мое дело указывать на грехи и провинности – я только их отпускаю.
– Арман, – говорю я. – Теперь слово тебе.
– А без этого никак нельзя? – бормочет наш Ангел Златые Власы. – Я думал, мы иначе договаривались.
– Ты единственный изо всех рыцарь, мальчик, – жестко говорит Олаф. – Как я понимаю, ваше общее дело обсуждалось с простым подмастерьем.
– Я не могу и не смею обвинять тебя, мой отец-восприемник, – говорит Шпинель чуть потверже.
– А я не призна́ю это сборище законным, – почти прерывает его Олаф, – если к сказанному здесь не присоединится и твое мнение насчет того, что я натворил. Говори.
Арман сглатывает слюну и выпрямляется.
– Ну, тогда… Только что вы, мой принц, взяли с меня клятву ставить рыцарскую честь превыше всех прочих даров жизни и ее самой. Однако вам, будучи в плену и незадолго до пленения, неоднократно случалось поступать иначе. Вот, это и есть ваша главная вина. Я надеюсь, что мои нынешние слова достойны и вас, и меня, и всех здесь собравшихся.
– Вы всё сказали, судьи мои и обвинители? – говорит Олаф. – Что теперь: должен ли я признать ваши слова правыми, или одно признать, а другое отвергнуть, – или вам сие вовсе без разницы?
Мы молчим, потому что наше представление о возможном никогда не совпадает с тем, как поворачиваются истинные обстоятельства. Наконец я отвечаю:
– Завтра все наши слова, планы и предсказания сотрутся. Одного никак нельзя допустить: чтобы Вробург открыл свои двери перед людьми Хоукштейна. А Вробург будет к этому склонен… или насильственно склонён.