Шрифт:
— Вы это бросьте! Знаем мы ваше: «Моя хата с краю!», — распалялся он.
Фетисов поднял на ноги всех соседей. И все они утверждали в один голос: жить в таких условиях ребенок не может.
— Ну, все ясно! — и Фетисов ринулся на штурм Бородулихи.
Изба ее смотрела заплатанными оконцами на бурлящую Бию, на дверях клочьями висели остатки войлочной обивки, завалинка тонула в сероватой лебеде. Дом был без сеней, без крыльца, и двери открывались прямо во двор, кое-как огороженный сучковатыми жердями. На трубу было надернуто ведро без дна.
В избе Кунгурцев и Фетисов увидели почерневшие, давно не беленные стены, облупившуюся плиту, картофельные очистки и грязную посуду на столе. В нос им ударила резкая капустная кислота и редечная вонь.
Бородулиха, в засаленной телогрейке и в кирзовых сапогах, набросилась на них:
— Какое ваше собачье дело! Не суйте свои носы! Мое дите, и никому я его не отдам. Ишь ты, заявились указчики! Заворачивайте оглобли! Я здесь хозяйка!
Ее обрюзгшее лицо, должно быть, когда-то было красивым. Но от прежнего сохранились только плавные дуги черных бровей, такие брови в старину называли на Руси «соболиными».
Кунгурцев попытался говорить с Бородулихой по-доброму, но она осыпала его изощренной бранью.
— Послушайте, гражданка! — оборвал ее Фетисов. — Неужели вы уж настолько опустились, что забыли свой долг?
— Ты не агитируй меня, указчик!
— Мы вас привлечем! — взвился Фетисов.
— Я вот тебе привлеку! — Взбешенная хозяйка схватила со стола кринку.
Они торопливо вывалились из избы.
— Ну, бабища! — пробормотал Фетисов. — Полное моральное разложение!
— А ведь что-то изломало ее душу, — с горечью проговорил Кунгурцев.
— Да просто распустилась, и все тут!
Но предположение Кунгурцева оправдалось.
— Бородулиха была другой, — сказал им ветхий старик, гревшийся на завалинке. — Она была — Пашенькой. Это война сломала ее. Мужик ее погиб на фронте. А она его больше себя любила. Вот с тех пор и пошло у нее все наперекосяк. Пить стала. Прикашшицей была в магазине, да как-то однажды недостача обнаружилась. И угодила Паша в тюрьму. Оттуда и девчонку приташшила.
— Чепуха все это, — хмуро заявил Фетисов. — Человек должен уметь управлять собой.
Кунгурцев сердито покосился на него.
Вечером пришел в гостиницу совсем разбитым. Не спалось почти до рассвета. В большом — на десять человек — номере стоял храп, густо пахло сапогами. В окно смотрел печальный тоненький месяц — освещенный бочок серого, очерченного серебряной каемкой-паутинкой шара. Такое Кунгурцев видел впервые.
От всей этой истории с Бородулихой на душе было тошно.
На другой день Кунгурцев уезжал.
— Я все это возьму под свой контроль, — заверил его Фетисов. — В случае чего оформлю дело через суд.
— Девочка должна быть устроена, — строго сказал Кунгурцев на прощание. — Вы позвоните на турбазу мне. Договорились?
Уже смеркалось, когда Кунгурцев приехал на турбазу…
Все здесь деревянное: лестницы, домики, столовая, магазин. И все это ютится между елями, соснами, под раскидистыми березами.
На площадках длинной лестницы — скамейки, а вместо урн — ведра. Чтобы не перевертывались, они прибиты к плашкам. На втором этаже главного корпуса — веранда. Тут — бильярд. Днем отсюда все озеро видно, а сейчас в темноте оно едва угадывается.
Крутая лесенка ведет через люк на большой высокий чердак, освещенный яркой лампочкой. Чердак весь перекрещен стропилами. Кунгурцев увидел брошенную гитару без грифа, груду ломаных пюпитров, стульев. Здесь валялись, натянутые на рейки, лозунги: они лежали изнанкой вверх, и сквозь кумач проступали буквы, написанные мелом.
В углу отгорожена комната с полукруглым окном на озеро, в ней жили два знакомых инструктора. Они-то и отвели место Кунгурцеву.
К дощатым стенам прикреплены кнопками зеленые с голубыми цветами обои. Кнопок так много, что кажется, будто обои усыпаны мухами. В открытое окно дует ветер, и обои местами пузырятся, трещат о стену.
В комнате валяются кеды, рюкзаки, спальные мешки, туфли, книги. На тумбочке — приемник, на столе — хлебные корки.
Внизу на веранде, возле здания, на широких лестничных площадках еще гомонила молодежь, играл аккордеон, шаркали ноги танцующих, звучал смех, а усталый Кунгурцев уже с удовольствием растянулся на кровати. Где-то здесь и его спутница. В памяти зазвучало: «Я люблю тебя такую, лебедь — белая река!»