Шрифт:
— Хорошо! Великолепно! Очень жаль, что вас не было! Жаль, жаль!
Алексей Алексеевич подсел к столу, чувствуя себя неловко в новом костюме, в новых коричневых туфлях. Все потирая озябшие руки, он оглядел комнату, забитую дорогими, старинными вещами, вазами, статуэтками, увешанную коврами, картинами и портретами родных. Эти остатки из обширного профессорского дома пахли девятнадцатым веком.
Петина кровать была тщательно застлана, и на спинке ее висели выглаженные брюки.
Алексей Алексеевич старался скрыть, что ему бесконечно грустно и одиноко, что он сейчас боится своей пустой квартиры и в эту ночь не знает, зачем ему жить.
— Давайте чаек, где он у вас? А? Где? — бодро воскликнул Алексей Алексеевич, двигая к столу тяжелое, потемневшее от времени кресло. — А ночь-то какая, беда! Стужа, тьма, ветер. А у вас хорошо. Да! Вокруг теплой души всегда уютно. Вот именно, уютно!
Голос его дрогнул.
Надежда Сергеевна внимательно посмотрела на него и стала уверять:
— Вот Сонечка теперь свое гнездышко совьет. И у нее будет вам тепло и хорошо. Еще не раз скажет она вам спасибо за то, что вы ее вырастили. Дочь у вас… и свадьба… Это хорошо. Радуйтесь! — по горлу ее пробежала судорога, ресницы задрожали.
Алексей Алексеевич без нужды передвигал с места на место серебряные щипчики для сахара.
— Нет, что вы! Что вы! Это она вам скажет спасибо! Вам! Да! — воскликнул он. — Это вы ее учили, воспитали. Много у вас по всей стране таких дочерей да сынов! Много, много!
Надежда Сергеевна разливала янтарный чай. Над черными чашечками в золотых цветах клубился пар.
— Да, всякое бывает в жизни, всякое, — задумчиво продолжал Алексей Алексеевич. — Иногда и не поймешь, кто твой отец. То ли тот, кто родил, то ли тот, кто воспитал. Помню один ледяной вечер. Матери не было дома — она уехала в деревню к родным. Помню, отец подшивал валенки. А младший братишка мой, Вася, играл, И вдруг нечаянно толкнул посудный шкаф. Он был высокий, узенький, неустойчивый. Шкаф грохнулся — и вся посуда вдребезги! Отец бросился на мальчишку и пинком его, пинком! У меня в глазах потемнело: «Не тронь!»
Отец бросился на меня. По полу на осколках посуды катались. В крови оба. Мне тогда было шестнадцать, нет, вру, семнадцать лет. А потом всего избитого, в одной рубашке выкинул отец меня в сорокаградусный мороз. Плюнул я на дверь отчего дома и ушел навсегда. Ушел!
Ненавидели мы друг друга. Отец был лавочник, а я комсомолец.
Пришел я в комсомольскую ячейку и говорю: «Ребята, я из классовой схватки вышел раненым!» Они из рук, из коленок, из спины осколки стекол выковыривают, кровь ручейками течет, а я тру отмороженную щеку и смеюсь. Молодость! Она всегда смелая, всегда сильная! Никогда не падает духом, всем бедам в лицо смеется. Смеется всем бедам! Нельзя нам забывать о молодости!
Алексей Алексеевич вглядывался в Надежду Сергеевну и старался говорить как можно бодрее.
— Сколько раз казалось, что солнце погасло навеки, что ночь в моей жизни навеки. Вам не скучно?
— Нет, нет, рассказывайте!
— Встретил я однажды в Москве девушку-художницу. Учился я тогда на архитектурном, а она в академии художеств. Высокая, крупная, но несмотря на это — изящная, грациозная. Именно грациозная! Взгляну на ее лицо, и в глазах мутится. Молодость! Она была из старорусской, интеллигентной семьи. По сравнению со мной аристократка. Да! Но и она немного любила меня. Дело прошлое, сознаюсь: однажды мы весь вечер целовались на катке, и я был уверен, что это навеки! Поцелуй мне казался тогда священным. Наивность! Уж если позволила девушка поцеловать себя — значит, она выйдет за тебя замуж. Так я думал. И она — вышла… только не за меня… нет… А за какого-то военного инженера. Мне казалось — солнце погасло, жизни конец. А потом ничего — снова солнце взошло, жизнь закипела. Нельзя раскисать. У каждого из нас перед людьми большие обязанности! А как же!
Надежда Сергеевна слушала уже внимательно и даже заинтересованно.
— А как звали ту художницу? — спросила она.
— Римма. Риммочка Селиверстова. Это была дочка известного профессора. Умерла она.
У Надежды Сергеевны еще черные, красивые брови поднялись и лицо не то что зарумянилось, а ровно бы посветлело, посвежело.
Она вдруг легко поднялась, вытащила из комода альбом, в корочках из зеленого сафьяна с медными застежками, полистала и наконец молча положила перед Алексеем Алексеевичем. На него смотрело улыбающееся, с ямками, полное лицо большеглазой девушки.
Алексей Алексеевич взволнованно склонился над фотографией, потом изумленно глянул на Надежду Сергеевну и снова схватил альбом.
— Почему ее портрет у вас? — тихо спросил он, не поднимая головы.
— Голубчик, она сестра моя, — просто ответила Надежда Сергеевна и улыбнулась.
— Как сестра? То есть как? — еще больше изумился Алексей Алексеевич.
— Очень просто. Моя девичья фамилия Селиверстова.
Алексей Алексеевич быстро поднял голову, изучающе уставился в лицо Надежды Сергеевны.
— Как же я мог раньше не разглядеть? Да ведь вы же почти копия! — пробормотал он, почесывая на затылке лохматые светлые волосы. — Как же так это… боже мой… какие возможные встречи. Как же так?
Он бережно взял крупную руку Надежды Сергеевны и почтительно поцеловал.
Надежда Сергеевна, улыбаясь, погладила его лысеющую со лба голову. И вдруг ее наполнила теплота к этому человеку, словно он был родной ей, словно с ним была ее семья, ее прошлое. Она принялась рассказывать о Римме, о ее жизни, о своем отце.