Шрифт:
Семен слушал эти крики задумчиво. И Лоскутов и Клаша были ему сейчас безразличны. Другое волновало его. Он чувствовал, как в душе росла теплота к этим женщинам, к этим трактористам, шоферам, сучкорубам. И опять, как тогда от березы и тишины, от звезд и костров, в душу входили покой и сила. И как-то слились для него в одно и эти люди, и та ночь на грузовике, и песня Алеши Сарафанникова, и охотник с вислоухой собакой. Семен стоял и смотрел на всех доверчиво.
— Ну вот, — сказал Лапшов. — Дрянь-то, она ведь и по чистой реке плывет. А ты, парень, всех под одну гребенку. Гуси и те не в одно перо родятся.
1955Двое ночью
Алексей Алексеевич выскочил в темные сени и прижал руку к груди. Светилось золотое сердечко замочной скважины, доносился тоненький голос шестилетней Олюшки. Она пела для гостей:
Лобзай меня: твои лобзанья Мне слаще мира и вина.«Глупые, глупые, чему обучили ребенка», — рассердился Алексей Алексеевич.
Непогода заглушила детский голосок.
О дощатые стены стукал какой-то мусор, песок, хлопали ветви. Пахло из кадки солеными огурцами.
Дверь распахнулась, и в сени хлынули свет, шум, хохот, а когда она закрылась, все оборвалось, мгновенно стихло.
В темноте, шелестя и смутно белея платьем, к Алексею Алексеевичу бросилась Соня. Она ласково обхватила его за шею полными руками, горячо зашептала:
— Подожди, папа, я еще хочу попрощаться с тобой!
Ее поцелуй пах духами и вином.
Соня никогда не стеснялась ласки. Уже двадцатилетней, она могла сесть на колени к отцу. Сказав «доброе утро» или «спокойной ночи», она целовала его.
— Тебе хорошо было сегодня? — встревоженно шепнула Соня.
— Хорошо, а как же? — шепнул и он.
— А почему ты грустный? Я ведь все, все вижу, хоть и темно. Я словно кошка.
— Нет, нет, что ты, Сонюшка, нет, — его рука утонула в пышных волосах дочери.
— Ты любишь меня? Ты не разлюбил?
— Конечно же, конечно же люблю!
— И я тебя очень, очень… А я, дуреха, совсем пьяная! Ой, какая я пьяная!
Алексей Алексеевич, не видя в темноте, представил румяное лицо дочери. Доверчивые серые глаза и рука его, гладившая мягкие волосы Сони, мелко задрожала.
— Не надо, папа! Успокойся! Не надо! — заволновалась Соня. — Я знаю, я знаю — тебе будет скучно жить одному. Не скрывай! Но мы же каждый день можем встречаться. А как только захочешь — сразу переедешь к нам. Ведь я по-прежнему твоя дочь. Ведь я ничего плохого не делаю. Правда? Иначе же я не могу!
Алексей Алексеевич поспешил выйти на улицу. Ветер сразу же вцепился в полы пальто, в брюки, тащил их.
Алексей Алексеевич покусывал пляшущие губы.
А в сенях в темноте плакала Соня. Ей казалось, что она обманула отца, обидела его.
Оба стремительные, порывистые, горячие, они так были схожи, что без слов понимали и чувствовали друг друга.
Так одиноко и горько Алексею Алексеевичу было только в тот день, когда умерла его жена. Он тогда остался с Соней.
После этого они прожили вдвоем душа в душу семь лет.
По утрам вместе занимались физзарядкой, вместе готовили обед, а вечером вместе катались на катке в одинаковых черных костюмах, в одинаковых белых шапочках.
Но вот сегодня, в последнюю перед снегом ледяную ночь, Алексей Алексеевич остался один.
И все никак не мог он смириться с тем, что его дочь, частицу его жизни, вдруг забрал чужой человек. И даже фамилию ей переменил.
Получилось так, что у него, Алексея Алексеевича Макушина, никогда будто и не было дочери. И не носил он ее на руках, и не катался он с ней на катке.
И еще сделалось горько потому, что он, когда-то красивый, молодой, мечтавший о блистательной жизни, в эту ночь, когда шумела свадьба дочери, внезапно понял, что нет уже молодости, нет красоты и что ни одна мечта не исполнилась и что все пронеслось мгновенно.
Еще школьником мечтал он стать архитектором. По фотографиям и рисункам изучал неповторимые соборы и дворцы Италии, Греции, Франции.
Но, видно, мало одного института. Так и не удалось Алексею Алексеевичу создать хотя бы одно здание, которое бы удивило людей. Должно быть, не хватало таланта. Все получались скучные, унылые коробки.