Упит Андрей Мартынович
Шрифт:
Рассеянность и неряшливость Дарты были даже на руку Анне — часто возникала надобность помочь по хозяйству в доме, что-нибудь прибрать или закончить начатую работу. Крестная никогда ничего не приказывала и не запрещала, на крестницу не косилась, была равнодушной, но от этого равнодушия Анне иногда было больнее, чем от сердитых глаз и брани матери.
Вернувшийся из леса Калвиц, пока разувался, щепал лучину для очага, свивал веревки и ужинал, много говорил, рассказывая о разных случаях на работе, о последних новостях в волости. Но Анна стала чрезмерно подозрительной и пугливой, и в его торопливых рассказах порой ей слышались намеки, относящиеся к ней самой — она ни на минуту не могла забыть, где находится и что ее ждет. Калвиц болтал, развлекая ее, чтобы не чувствовала себя здесь обузой и не думала о своей предстоящей участи. Но разве она не понимала, что и этому доброму человеку было из-за нее неловко, — по утрам старался уехать в лес как можно раньше. Анна притворялась спящей, будто не слыхала, как он потихоньку обувался, потом осторожно открывал и закрывал двери, чтобы не разбудить ее.
Когда оставалась в доме вдвоем со старой бабушкой, становилось легче. Анна прибирала комнату, а старушка целый день сидела в своей кровати, поджав ноги. Ее язык ни на минуту не оставался в покое, она щебетала, как птичка, не обращая внимания, слушает ее кто-нибудь или нет, — казалось, только для того и говорит, чтобы самой ощущать, что еще жива. Анна не вслушивалась, по это щебетание ее развлекало; казалось, что ни один угол в комнате не остается пустым, все живет, и нет охоты прислушиваться к своим собственным тяжелым мыслям. Целыми днями находились в движении пальцы бабушки. Она вязала, вязала без устали, иногда сопровождая мелькание спиц в петельках серых ниток и цветного гаруса соответствующими рассуждениями и пояснениями. Вот хозяйский Иоргис играет на басовой трубе в оркестре Спруки, значит, варежки Иоргису надо украсить таким узором, который напоминал бы музыканту о его инструменте. Анне все же думалось, что бабушка никогда не видала духовой трубы, — узор, выведенный зеленым и желтым гарусом на варежках, скорее всего напоминал свирель из ольховой коры; на такой свирели Маленький Андр играл весной на пастбище Бривиней. Но разве не все равно? Иногда узор получался у вязальщицы такой замысловатый, что его невозможно было разгадать. Для обоих сыновей Светямура она вязала с неохотой, с воркотней, спускала петли и сердилась. Варежки для них вязались из бурой некрашеной шерсти. По мнению бабушки, Светямуры все равно не понимают красоты латышского узора. Серые крапинки в косых рядах означают, что эти пруссачьи выродки имеют грубую привычку всегда сморкаться в варежки. У бабушки свой собственный взгляд на вещи, даже Калвиц не мог изменить ее мнений и только пожимал плечами и покачивал головой.
Однажды она вытащила из-под кровати большую корзину. На самом дне ее был спрятан клубок белых ниток, тщательно завернутый от сверчков в тряпки; лежал он там с тех пор, как Марта была крошкой. Накинув первые петли, бабушка подозвала Анну.
— Носочки твоему маленькому, — сказала она, подмигнув смеющимися глазами. — Пощупай, какая мягкая шерсть. Когда у меня были свои овцы, сама стригла, сама промывала, сама сучила и пряла. Из клубка две пары выйдут; одна пригодится, когда в люльке качать будешь, другая — как начнет ползать, Но всегда у меня получаются слишком большие, прямо непонятно почему. Должно быть, спицы нужны потоньше.
Но более тонких спиц не нашлось, и она вязала теми же толстыми, теперь уже что-то щебеча о детях, как с ними нянчиться, как их кормить.
Анна выбрала удачный момент, — старая Калвициене куда-то отлучилась, во дворе тоже никого не было, — накинула шубку, большой шерстяной платок на плечи и выскользнула из дома, В лесу у нее своя протоптанная тропинка. Ели стояли молчаливые, задумчивые, ласково простирая над ее головой широкие, отягощенные снегом ветви; редкие пушинки падали ей на голову и на плечи. Зарослей берез, рябин и молодых лип она остерегалась — там слишком глубокие сугробы; деревья и кусты стояли щетинистые и пасмурные, будто кто-то виноват в том, что они должны мерзнуть здесь до самой весны.
Анна шла по следам серн и думала свою тяжелую думу. В Озолинях у нее были свои собственные овцы, — теперь, должно быть, их отвели в Бривини, в хлев матери. Осенью, когда она поняла свое несчастье, поманила к себе меньшую, смирную овцу, с короткими ушами, обхватила руками за шею и со слезами рассказала о своем горе. Подобрав из пастушьей торбы все крошки, короткоухая взглянула на нее большими глупыми глазами, притворяясь, что ничего не слышала. Здесь, в лесу у Силагайлей, Анна шла по следам серпы в ребяческой надежде, что, может быть, удастся увидеть козочку, такую же смирную и послушную, как овечка в Озолинях. Но только раз промелькнуло что-то темно-коричневое и скрылось в еловой чаще, так быстро и легко, что даже ветви не шелохнулись и не осыпался снег. Увидишь, как бы не так: разве мало Иоргис из Силагайлей пугал их, шатаясь по воскресеньям с ружьем по лесу.
Она села на корень поваленной ели, совсем придавленная тяжестью. Глаза сухие, по сердце полно слез. Даже тишина леса казалась давящей, отдыха и покоя, в которых она так нуждалась, не было и здесь. Она думала о людях, которые только и умели что распугивать лесных зверей и сторониться друг друга. С кем поговорить, кому сказать те слова, которые так рвались наружу? Отец и мать в Бривинях теперь готовятся стать арендаторами, у них свои, более важные заботы, тут ничего не изменишь. Могла ли она жаловаться на свою родию в Силагайлях? Золотые люди, — только потому и не охватывало ее снова то дикое безумие, которое овладело ею у плотины Межавилков, в бривиньском загоне. Но о чем они все думают, о чем говорят, — даже славная, милая бабушка, запятая вязанием двух пар белых носочков? Только о том крохотном существе, которого еще нет на свете, но кто является причиной ее большого горя. Это правда, его следует любить и жалеть, хотя ему еще ничего не надо и он ничего не требует.
Она сознавала эту страшную несправедливость. Каждым первом чувствовала жестокую обиду, которая становилась острее с каждым днем. Сама она изгнана, покинута, всеми забыта. Калвиц болтает только для того, чтобы помочь ей рассеяться. Старая бабушка лепечет с нею, как с глухой ровесницей, которая сидит рядом на кровати, согревая под шубой ноги. Но ведь ей пошел только двадцать первый год. Она часто вспоминала то недавнее прошлое, когда легко и бодро входила в церковь и многие на мужской половине, забыв, где находятся, обращали в ее сторону восхищенные взоры. Молодой, сильной, гордой была она, только начала ощущать себя; жизнь, как зеленый луг, открывалась перед нею. Какие прекрасные сны снились в ту пору, какие дерзкие мысли проносились тогда в ее горячей голове! Все это превратилось в ничто… А все тот… Тот, проклятый, растоптал ее, как расцветший посреди тропинки одуванчик… Ее осудили, выгнали, опозорили. Еще хуже — некоторые даже жалеют ее… А его никто не проклинает!
Анна чувствовала себя до того заброшенной и одинокой, что даже в защищенной от ветра лесной чаще, в теплой шубке и под большим платком было холодно, по телу пробегала дрожь. Как она ненавидела всех этих людей — и осуждающих, и жалеющих — всех!.. От холода даже лязгали зубы. Она встала и тяжело побрела обратно к чужому дому, как затравленная озираясь по сторонам, — нет ли где исхода…
Не много дней пришлось бродить Анне по лесу. Началась пора снегопада. На опушке легли огромные, пушистые сугробы, даже дороги, по которым возили дрова, замело.