Шрифт:
В обществе, где искусство не занимает достаточного места и не оказывает своего влияния, должно быть, не все в порядке. Очень вероятно, что в таком обществе и в иных областях жизнь отстает или развивается в неверном направлении.
В чем основной недостаток Ларошфуко и других моралистов? В том, что они не могут устоять перед искушением и не сказать того, что люди в принципе знают, но в чем не хотят себе признаться, и тем более — слышать это от других. Они стремятся быть ближе к истине, а люди их тем меньше любят, чем больше им это удается. Вероятно, следовало бы кому-нибудь об этом сказать, но незавидна участь того, кому придется это сделать.
Молодой писатель. Стиль его целиком состоит из трюков и фейерверков. Трудности и опасности у таких талантливых и разудалых стилистов заключаются в том, что им легко удается с блеском выполнить самое смелое сальто-мортале, но трудно и невозможно удержаться и не сделать его, когда для этого не время и не место.
В конце концов любой стиль хорош и любая форма приемлема, если они служат чему-то, что есть не только стиль и не только форма.
Искусство и в этом подобно жизни: оно кажется игрой, а на самом деле это дьявольски серьезная вещь, и тем серьезнее, чем больше оно походит на игру.
Когда-то давно я прочитал эту сказку.
Жила-была одна принцесса, и, когда наступил ее черед стать королевой, она уступила престол другой, а сама, переодевшись крестьянкой, отправилась искать по свету своего несчастного пропавшего друга. Встретилась ей на пути старушка, узнала ее и удивилась, что видит ее такой одинокой и жалкой, а принцесса ей отвечает:
— Я, матушка, не одна, как кажется, у меня большая свита — заботы, горе да печали.
Давно я это прочел, но и по сей день случается мне встретить мужчину или женщину, выражение лица которых напоминает мне ту сказку.
Ничем я так много не занимаюсь, как словами, и ни о чем реже и меньше не размышляю, как о них. Я всегда возле них, окруженный ими, как пасечник — пчелами, однако подсознательно чувствую, что думать о них — пустое и даже вредное занятие. Но когда изредка я все же отдаюсь мыслям о звучании, формах и происхождении слов — не тех, которыми я пользуюсь, чтоб выразить что-то определенное, но самых простых, отдельно взятых слов, слов «как таковых», с их обнаженным, долговечным, преходящим или исчезнувшим значением, — тогда эти мысли уводят меня далеко, в какие-то темные леса и безводные пустыни. В погоне за смыслом и происхождением слов я забываю обо всем. Всяческих чудес нагляжусь я, но неизменно возвращаюсь с этой охоты изнуренным, с тяжелой головой и пустыми руками.
Потом мне нужно время и усилия, чтобы восстановить истинное отношение к взбаламученным и разбросанным словам, чтобы создать из них то, что мне хотелось бы сказать и что никогда даже приблизительно не удается сделать.
Когда речь заходит о словах, трудно передать, как много с ними связано переживаний. Это случается обычно ночью, когда я не могу заснуть, или в минуты полудремы, когда я уже не бодрствую, но еще и не сплю, или во время медленного пробуждения, когда с трудом выбираешься из паутины сна, словно из вязкой смертоносной топи.
Слова вдруг заполняют мое сознание, открывают в нем костюмированный бал и танцуют свои танцы — от строгих менуэтов и призрачных кадрилей до бесстыжего кривляний, диких курбетов и шумного кутежа. Они надевают и срывают маски, выдают себя за других, разыгрывают меня, впрочем, и я танцую с ними, так что в конце концов уже трудно разобрать, что — что и кто — кто, словно полностью исчезло в мире все, что звалось мерой и разумом, порядком и нормой, и словно безумие (но какое-то задуманное и злонамеренное безумие!) стало всеобщим законом.
Через какое-то время я вздрагиваю и пробуждаюсь от этого кошмара. Зажигаю свет. Задыхаюсь, онемевшими пальцами на ощупь убеждаюсь в прочности стены и мягкости постели и ищу пути возвращения в свой мир.
Постепенно я прихожу в себя и с удивлением вижу, что все предметы в комнате на своем месте и что ничего не перевернуто и не разбито. Медленно и осторожно я ищу слова, которые одно за другим возвращаются к своим старым, устоявшимся значениям и выстраиваются на линии моего горизонта. Кое-какие из этих ночных слов не желают появляться, словно навеки утонув в своем бессмыслии. Но я знаю, что рано или поздно вернутся и они, целые и невредимые, в своей знакомой форме, со своим подлинным смыслом. Разумеется, это не означает, что при первом же удобном случае они снова не подадутся на какой-нибудь ночной карнавал, словно гайдуки в лес.
Через некоторое время вновь наступает подобное же недолгое, но тяжкое смятение и путаница. После отлично проведенной ночи — тяжелое пробуждение на рассвете. Мало-помалу вместе с наступлением дня во мне ширится сознание того, что ни одно слово не имеет больше освященного временем, дорогого и «вечного» смысла, который оно имело, что, пока я спал, все вдруг изменилось, перевернулось, переродилось, так что не на что опереться, нет ничего надежного и проверенного, нельзя верить самому себе, как, вероятно, и тебе с полным основанием никто теперь не поверит.