Шрифт:
Не только Самад, все его бывшие сотрудники были глубоко оскорблены. Они решили, что их начальник совсем потерял голову от расстройства, если не нашел для них ни одного слова благодарности. И только маленький, тощий Хасан последовал совету своего шефа и вскоре побежал в авторемонтную мастерскую. Там он сразу выложил грубоватому хозяину, что его бывший начальник-каллиграф предсказал ему хорошую карьеру механика.
— Мало ли что болтают каллиграфы, — усмехнулся мужчина в пропахшей бензином спецовке, обнажая желтые зубы. — Ну да что нам с того? Мне нужен мальчик на побегушках. Ты умеешь готовить чай?
— Никто не заварит тебе чай лучше меня, — с гордостью отвечал Хасан.
— Тогда пока лира в неделю, а там посмотрим, — решительно объявил механик.
38
19 апреля 1957 года, через девять дней после бегства Нуры, десять бородатых мужчин ворвались около полудня в школу каллиграфии. Они заперли дверь изнутри, вырвали из стены телефонный кабель и переломали всю мебель. Была пятница, поэтому из сотрудников в здании находилась только секретарша, которая пришла доделать накопившуюся за неделю бумажную работу. Этот день запомнился ей на всю жизнь. Погромщики словно сошли с экрана кинотеатра, на котором демонстрировался дешевый фильм про арабских боевиков.
— Так ты работаешь в пятницу, неверная! — закричал один из них.
Сильный удар в лицо сбил женщину с ног.
Другой сорвал с вешалки куртку и бросил ей в лицо.
— Покрой голову, сука!
Она не могла даже закричать. Мужчины вставили ей в рот кляп и привязали к стулу. Потом они устремились из комнаты в комнату, круша все на своем пути. Вернувшись в приемную, погромщики исписали все стены угрозами и лозунгами, а потом исчезли, как привидения.
В начале мая занятия в школе прекратились в целях безопасности учеников. Хамид не сомневался, что за всем этим стоит Назри Аббани.
39
Одни говорили, что он переселился в Бейрут, другие — в Стамбул, третьи якобы слышали, что он давно проживает в Бразилии вместе со своим другом, бывшим президентом Шишакли.
Никто не поставил бы и лиры на то, что Назри Аббани никогда не покидал Дамаска.
Он любил родной город самозабвенно, как женщину. Он был из тех истинных дамасцев, что считают его раем на земле. Каждый раз, когда обстоятельства вынуждали его отсюда уехать, пребывание на чужбине представлялось ему чем-то вроде пытки: в темноте, холоде, лишениях и трудах, к которым Назри не чувствовал себя готовым.
Управляющий советовал ему отнестись к униженному Фарси со всей серьезностью. Тауфик верил, что Назри не касался жены каллиграфа, но это ничего не значило. В городе сплошь и рядом судачат, словно тому действительно есть свидетели, что Фарси за деньги писал любовные письма для известного соблазнителя. Мало того что от мастера Хамида сбежала жена, закрылась школа каллиграфов — мечта всей его жизни. Фарси ослеплен яростью и непредсказуем в своих действиях.
— Меня не интересует, куда ты воткнешь свою штуку, в женщину или в осиное гнездо. Главное, чтобы этот сумасшедший ничего не воткнул в тебя, — сказал Тауфик.
Какой тон взял его бухгалтер! В первый раз Назри почувствовал, что он недооценивал Тауфика. Перед ним сидел не бумажный червь, ничего не замечающий в жизни, кроме счетов и квитанций, но опытный человек с крепкими нервами. С тех пор как Назри стал скрываться от каллиграфа, в голосе его управляющего зазвучали новые нотки, не то чтобы грубые, но скорее нетерпеливые, даже властные. Он все больше напоминал Назри его отца.
— Речь идет о жизни и смерти, — повторял Тауфик, настаивая на беспрекословном следовании своим приказам, которые он из чисто дамасской вежливости называл предложениями.
Первые шесть недель в бегах Назри перенес очень тяжело. Ему пришлось привыкать жить по-новому: вставать, когда другие спят; проводить долгие часы и даже дни за закрытыми дверями, потому что о его местонахождении не должны были знать даже соседи. И при этом все время молчать, к чему Назри совсем не привык. Одиночество стало для него самой страшной пыткой. Раньше Аббани лишь просматривал заголовки газет. Теперь он читал даже рекламные объявления и некрологи, а время все равно тянулось невыносимо медленно.
Назри начал задумываться о проблемах, которые раньше никогда его не волновали, и приходил к неожиданным выводам.
Час от часу муки его становились все нестерпимей. Глаза болели от всего того, что он видел, уши — от того, что слышал, сердце было готово остановиться или взорваться, голова ныла от боли, словно мозг Назри не мог вместить всех рождающихся там мыслей. Слова росли где-то внутри, как эмбрионы в чреве матери, пока наконец язык не начинал выкрикивать их в потолок, стены, окна. Лишь тогда сердце его успокаивалось и головная боль проходила. «Так, должно быть, начиналось человечество, — думал Аббани. — Одиночество взращивало внутри слова, чтобы сердце не взорвалось от тоски и мозги не разлетелись в клочья».