Шрифт:
– - Дети мои!.. Я так вас любила!
– - шептала Верховская, ломая руки.
В ее уже немолодые годы у нее почти не оставалось ни забот, ни интересов вне детской жизни. Им принадлежали все ее мысли, все время. По всей Москве говорили:
– - Вот Людмила Александровна Верховская -- это мать. Умела вырастить деток. Прелесть что за молодежь: здоровые, красивые, умные, честные...
Она с гордостью могла сказать, что действительно воспитанием своим дети обязаны исключительно ей, неразрывно проживающей с ними душа в душу каждый день их -- от самой колыбели. Она торжествовала, наблюдая, как ее влияние постепенно отражалось на их характерах. И теперь бросить этих детей на полдороге? И к_а_к бросить!
– - показав им, что та, кто учила их добру, чести, истине и долгу, сама была лицемеркою и прятала под искусною личиною живое противоречие своим громким красивым словам! Она учила добру и не делала, как учила. Значит, она лгала. Если лгала учительница, разве не покажется детям ложью и самое учение? Разберут ли они, что у правого божества может быть грешный служитель?
Мать лицемерка и лгунья!
– - какая отрава вливается в детское воображение этими четырьмя словами! Нет порока, более противного детям, чем лицемерие. Людмила Александровна вспомнила, как Лида и Леля негодовали недавно на Олимпиаду Алексеевну, когда она, встретясь у Верховских с Еленою Львовною Алимовой, осыпала последнюю лестью, ласками и поцелуями, между тем как накануне честила ее за глаза и "ханжой", и "злюкой" и уверяла, будто при жизни покойного Александра Григорьевича Рахманова Елена Львовна заедала ее век. Вспомнила сверкающие глаза и гневный голос Мити, когда он, возвратясь из гимназии, рассказывает о какой-нибудь несправедливости инспектора или классного наставника, о фискалах-товарищах, о подлизах к начальству. Вспомнила, как его -- хорошего ученика -- чуть не исключили за то, что при одном гонении на курильщиков он, сам некурящий, отказался назвать, кто курил.
– - Но, Верховский, берегись!
– - пригрозил, инспектор.
– - Я уверен, что вы знаете, кто курил! Ведь знаете: говорите правду!
– - Знаю, -- откровенно отвечал мальчик.
– - Знаю, да не скажу.
Пошел в карцер, добыл сбавку балла за поведение, но -- "знал, да не сказал!".
Кто так храбро и самоотверженно ненавидит ложь и обман, -- наученный этой ненависти тайною лгуньею и обманщицей, -- какое страшное разочарование ждет его, когда она снимет маску!.. Как должен он будет разувериться в правде света, как станет презирать и ненавидеть наставницу-фарисейку... презирать и ненавидеть родную мать!
– - Нет! я должна спасти себя от презрения детей!
– - размышляла Людмила Александровна под невыносимую стукотню своих висков.
– - Должна спасти их от ненависти ко мне. Если человеку противна родная мать, что же уважать остается ему на свете?!
– - Я повинуюсь Ревизанову. Пусть я стану еще порочнее и хуже, но зато лишь пред самой собой. Моя семья останется приютом явной добродетели и семейного счастья, а за мои тайные грехи ответит моя душа. Будь что будет! Пусть хоть убьет меня мой стыд, лишь бы втихомолку, чтобы не вырвалось ни жалобы, ни даже одного подозрительного слова, чтобы я ушла от людей чистою, как слыла между ними, чтобы дети мои поминали мое имя с гордостью, а не с отвращением. Мною держится мой домашний очаг. Он дает тепло и свет слишком многим. Я не имею права его разрушать. Я повинуюсь.
XVI
Андрей Яковлевич Ревизанов получил по городской почте письмо -- на тонкой голубой бумаге, без подписи, но почерк, хотя измененный годами, был ему знаком. Едва взглянув на конверт, он радостно изменился в лице...
– - От кого это голубое письмо?
– - ревниво спросила сидевшая с ним за завтраком красивая черноволосая женщина.
– - Деловое, Леони, -- небрежно бросил ей Ревизанов.
– - Да? Покажи!
Она протянула руку. Ревизанов слегка ударил ее бумагою по пальцам и спрятал голубое письмо в карман. Леони залилась румянцем.
– - Ах, извините! Я не знала...
– - Так знай.
– - Буду знать.
Ревизанов взглянул на часы:
– - Тебе не пора ли в цирк?
– - Я тебе мешаю?
– - возразила Леони ревнивым вопросом вместо ответа.
– - Нисколько... Я рассчитывал провести с тобою часок-другой после завтрака, потому что совершенно свободен. Могли бы прокатиться в Парк, что ли, или в Сокольники. Погода чудная. Путь -- как скатерть, снег -- серебро. Но ты сама говоришь, что у тебя дневное представление. Что тебе за охота -- баловать своего директора, соглашаться на два номера в сутки? Довольно с этого итальяшки и вечеров...
– - Сборы плохи. Я все-таки привлекаю немножко публику, а без меня -- совсем швах.
Ревизанов презрительно улыбнулся:
– - Правило товарищества?
– - Да, знаешь, мы, цирковые, дружный народ.
– - Ну и платись за дружбу: половина второго... Даже кофе не успеешь напиться.
– - Нет, ничего. Я скачу в третьем отделении, предпоследним номером... Имею по крайней мере двадцать минут в запасе.
– - Как знаешь.
– - А ведь я было думала, -- начала Леони с заискивающей и фальшивой улыбкой усмиренной ревности, -- ты гонишь меня потому, что это голубое письмо назначает тебе свидание с какою-нибудь дамой.
– - Очень мне надо знать все глупости, которые ты думаешь!
– - пробормотал Ревизанов.
Она продолжала:
– - Этот деловой документ необыкновенно похож на письмо от женщины.
– - Ты находишь?
– - От кого эта записка?
– - Это не твое дело, Леони!
– - коротко отрезал Ревизанов.
Наездница вспыхнула и прикусила губу.
– - Знаете, мой милый, -- насмешливо протянула она, -- вы становитесь не слишком-то любезны в последнее время.
– - Может быть!
– - последовал равнодушный ответ.