Шрифт:
– Воевали они между собой, – Феофил криво усмехнулся. – Отомстил Геннадий. Просил он Геронтия еретиков московских наказать, а тот дело замял. И отец наш, митрополит Геронтий, обиду держал на Геннадия. Тот сторону Великого князя принял, когда спор в Успенском соборе вышел: как крестному ходу идти – по ходу солнца или супротив.
– Ладно, потом дочитаешь, – Зосима вырвал письмо из рук Феофила. – Чует мое сердце, на меня будет Великому князю писать. Нет мне покоя от того праведника. На след Курицына хочет вывести. Вижу это непреклонно, хотя другими жалобами пытается дело обставить так, будто не это главное. А ересь та, может, не ересь вовсе. Помозговать нужно, в чем первопричина ее.
– Что делать будем, Владыка? – глаза Феофила округлились, оспины на лице зарделись красным пламенем – уже голова его не тыква переспелая, а шар огненный.
Зосима прилег на кровать, прикрыв лицо Геннадиевым свитком.
– За Курицыным смотреть будем… И за Геннадием. Поставь людей верных. Тебе нельзя. Слишком делами проникаешься и заметен изрядно. Ишь, голова, что гиена огненная.
Последние слова Владыка произнес, засыпая. Легкий храп митрополита благотворно подействовал на Феофила, голова его поостыла и приняла первоначальный вид. Чернец подошёл к кровати и поцеловал руку Владыки. Тот дернулся во сне, отмахиваясь от чернеца, как от назойливой мухи.
Перекрестившись и отбивая поклоны, Феофил задом протиснулся в дверь, черной птицей в ночи растворился.
А с Владыкой большая перемена случилась, только выпорхнул чернец из гнезда митрополичьего. Вскочил Зосима, как будто сна и не бывало, снова за письмо Геннадия взялся, которое дочитать до конца при Феофиле не соизволил.
«Зачем ты, отец наш, – писал Геннадий, – Владыку Коломенского решил ставить сейчас, как будто других дел важных у тебя нет, как будто зараза еретическая земле нашей угрозу не несет? Что ж ты, господин отец наш, еретиков тех накрепко не обыщешь, да не велишь их казнить да проклятию предать? Затянулось дело это: три года минуло, и четвертый пошел. Уж, каковы мы будем владыки и каково наше пасторство, если зло не искореним? Прошу, господин мой, скажи сыну своему, Великому князю, чтобы мне велел быть у себя, да и у тебя, у отца нашего, благословиться. Какие бы великие дела умы ваши не занимали, если то, о чем прошу, решите, то и другим важным делам укрепление будет.
Пусть милость Бога – Вседержителя в триупостасном Божестве отца и сына, и святого духа, да снизойдет на святительство твое, господин отец наш. А я, сын твой, архиепископ Великого Новгорода и Пскова, тебе, своему господину отцу, челом бью».
Свеча на митрополичьем столе издала прощальный вздох, и … последнее окошко погасло в московском Кремле. Ночь вступила в полные права, только сна у Владыки Зосимы как не бывало…
Под утро, когда Владыка, наконец, заснул, гонец архиепископа, обласканный митрополичьей дворовой челядью, особливо женской ее половиной, с Божьей помощью собрался отъехать в Великий Новгород. Путь предстоял неблизкий – самое малое пять дней. Потому гонец долго колдовал с подпругой, заодно давая возможность кухонным девкам рассовать по торбам гостинцы для Владыки Геннадия.
В Кремле вставали рано, и отъезд гонца не остался незамеченным…
Хлопотно было и в великокняжеском дворце. Забегались няньки и мамки. Потомство государя укреплялось едва ли не ежегодно и теперь насчитывало восемь персон – каждый мал мала меньше: старшей, Елене, – тринадцатый пошёл, младшенькому, Симеону, – чуть больше года было.
Встал и государь. Сидя у окна, подперев подбородок рукой, Иоанн Васильевич наблюдал за голубками, слетавшимися на крохи, оставшиеся от великокняжеской вечери. Это было то редкое время, когда, отрешившись от всех забот, он мог оставаться самим собой. Правда, чело его было омрачено, но не государевыми делами, а нестерпимой болью в коленях. В противовес вчерашнему, наступающий день грозился стать ясным и морозным. – «Не потому ли болят кости мои? Видать, на перемену погоды. Стар, стар, становлюсь, – думал Иоанн Васильевич. – Справится ли с тяжким бременем наследник Иван?».
Стал замечать Великий князь, что Иван Иванович Молодой, так звали бояре сына его от княгини тверской, чтобы отличать от властителя своего, прихрамывает на одну ногу. Красавец чернобровый – весь в мать – герой многих боевых сражений и дипломатических задумок: и статен, и силён, но что-то в нем как будто надломилось. Будто сглазил кто, или зелья какого подлил…
Два воркующих голубка благодушно клевали зерно, аккуратно разбросанное чей-то хозяйственной рукой у крылечка дворцового – знали дворовые люди привычки государевы. Дворец этот был временным – его наскоро соорудили итальянские мастера позади Благовещенского собора.
Кроме потомства от Софьи, рядом с государем жили Иван Молодой, жена его Елена и внук – Дмитрий. Тесновато было… Да боялась Софья пожаров, потому настояла царевна старый деревянный дворец разрушить. На его месте Марко Руффо и Пьетро Соллари каменные палаты возводили.
«Скоро, скоро, заселимся», – успокаивала жена. Но ничего нет более постоянного, чем временная затея – это хорошо знал Иоанн Васильевич. Всех хотели удивить мастера: стройка поднялась немалая, длилась второй год, и конца края не видно было.
«Как там голубиное царство?» Великий князь снова взглянул в окно.
Картина во дворе переменилась… Закончилось голубиное благодушие, занервничали голубки: нахохлился сизый, налетел на голубку, хотел крупное зерно отнять. Вдруг могучие крылья закрыли окно черной пеленой, спустился на крыльцо черный ворон. Не ворон, а воронище, величиной невиданной: чуть поменьше орла, но намного больше ястреба. Растаял след голубков в синем небе – досталось чернокрылому мздоимцу недоклеванное наследство. «К чему бы это? Никак, дурной знак? – подумал Иоанн Васильевич. – Расспрошу вечером Курицына. Он мастер загадки разгадывать».