Шрифт:
— Ишь, брыкается, проститутка проклятая!
— Но как она еще сохранилась. Какое тело!
— Ну, будешь говорить, б…? Молчишь! Еще десять шомполов. Да не стесняйтесь… Бейте по грудям. Вот
так… Туда.
— А кричишь… Будешь отвечать.
— Господин полковник, она уже, кажется, не дышит. Не умерла ли?
— Нет, оживет. Живучи, проклятые! Бросим эту падаль. Надежно караульте, юнкера.
… Друй потерял способность соображать. То ли шли часы, то ли тянулись минуты. Он открыл глаза. По
углам темной комнаты гнездился серый полумрак. Он лежал на холодных камнях пола. Рядом с ним кто-то
стонал и ерзал по полу.
— Кто здесь? — спросил Друй, с трудом шевеля губами.
— Умираю… — послышался в ответ тихий, как дуновение ветра, женский голос.
— Кто ты, товарищ?
— Я… ой, больно. Все горит. Пить, пить… дайте пить.
— Бедная. Так я не бредил. Кто ты, девушка?
— Я… из дружины… Из союза рабочей молодежи. Ах, умру я!
Вихрем неслись в мозгу матроса мысли. Кто ж отомстит? Ну, кто узнает? Какие звери!
Ему хотелось выть, кричать.
— Товарищ… Ты… наш?..
— Да. Потерпи. Может, спасу.
— Нет, умираю… Дай руку.
Друй хотел шевельнуться, но не смог. Все тело было точно чужое.
— У меня руки ранены… Не могу.
— Не можешь… Бедный… Бед…
Настала непроницаемая тишина.
— Ты слышишь, девушка? — спросил Друй.
Но светлое тело лежало возле него неподвижно.
— Ты слышишь? — уже громко крикнул он.
В ответ — молчание.
— Не дышит… Умерла, — прошептал Друй. — Умерла страдалица.
Мысли матроса бурно потекли по новому руслу. Там, где раньше возвышалась могучая
зацементированная плотина человеколюбия и сострадания, сразу рухнули скрепы, обрушились преграды, и
узники — волны ненависти и жажды мести, гневные и могучие, ринулись на простор.
— Буду жив… никогда не забуду. Никогда не прощу, — шептал он. — Никогда. Нет и не будет пощады
вам, баричи, белая кость. Не дрогнет рука моя, клянусь, замученный товарищ. Если буду жив — отомщу, и не
только отомщу, не успокоюсь я до тех пор, пока не перестанут существовать все эти… все…
*
Над городом шумными вихрями носились рокочущие звуки орудийной, пулеметной и ружейной
стрельбы. К огромной радости революционных рабочих, перемирие, которое под влиянием обстоятельств
заключил ревком с противной стороной, было прекращено, и закипел ожесточенный бой.
На улицах моросил дождь. Но вместо грома грохотала артиллерия. А стоны раненых, умирающих,
победные крики бойцов уподоблялись шуму могучего ветра.
Над Москвой бушевала грозная буря Октябрьской революции.
В эти минуты ревком походил на растревоженный муравейник. Солдаты, рабочие, подростки обоего
пола, все вооруженные с ног до головы, наполняли собой комнаты. Утомленные, серые люди мчались, упрямо
пересекая живые человеческие потоки, громкими, хриплыми голосами говорили, спрашивали, приказывали.
Улыбка, смех, казалось, навсегда стерлись с этих потемневших, морщинистых, настойчивых, полных
решимости озабоченных лиц.
Щеткин не спал третьи сутки. За эти дни он успел везде побывать, то помогая рассыпать цепи стрелков у
Кремля, то не однажды указывал пулеметчикам, как брать верную пристрелку и собственноручно расстрелял
много пулеметных лент по зданию Алексеевского юнкерского училища. Он бесстрашно бросал фугасные бомбы
в переполненные юнкерами и офицерами автомобили, снимал засады, шел в атаку, подбадривал бойцов,
заражал их бесстрашием и героизмом.
Его усталое тело жаждало покоя. Но мозг не помышлял о сне, и даже если б он пожелал уснуть, то не
сумел бы. Так сильно действовала на него горячка революционной битвы. Особенно бодрили его восторженные
настроения рабочего населения столицы.
Сегодня утром…
— Дяденька, а у нас сукин юнкел.
— Где?
— На клыше. Сидит и стлиляет, — говорил шестилетний малыш, теребя Щеткина за полу шинели.
— Молодец карапуз.
Подстреленный юнкер, растопырив в стороны руки-когти, точно подбитый коршун, грузно слезает на
землю.
— Милый солдатик. Ишь, устал — лица на тебе нет. На вот, ешь, — сует ему в руку краюху хлеба
молодая работница.
— Да ты сама ешь. Тоже голодная. Нет хлеба, ведь знаю.