Шрифт:
сделал три уверенных и быстрых шага по комнате. — А слежка?
— Ерунда. Вы преувеличиваете. Вы — неврастеник, дорогой мой. Типичный неврастеник. Но это
пройдет.
— Пройдет? — спросил Печерский и продолжал совсем спокойно без тени волнения: — Вас не
побеспокоит — я открою окно. Душно.
Он открыл окно и вместе с сыростью в комнату вошел легкий, теплый ветер, отдаленный городской шум
и паровозные гудки. Лампа мигала под ветром и временами в комнате было темно.
Александров зевнул и сказал:
— Душно и ко сну клонит. Устаешь, знаете ли, за день. Много хлопот с этой артелью. На будущей неделе
откроемся. — Он положил голову на руки. — Придется мне, у вас заночевать, если позволите. Как-нибудь
устроимся.
— Пожалуйста.
Печерский ходил по комнате. Четыре шага вперед, четыре назад.
— Да вы сядьте или ложитесь спать. Кстати, у них тихо.
— Ложитесь вы. Вы — гость.
— Какой там гость. — Александров закрыл ладонью глаза. — Россия… Россия… И паровозы гудят здесь
по-другому. Другим голосом, другим языком. — Он прислушался к шагам Печерского у себя за спиной:
— Ладно. Поживем — увидим.
— Увидим, — странным голосом сказал Печерский. Он остановился позади Александрова.
За стеной звенело серебро и шуршали бумажки. Там шел счет, тасовали карты и слышно было, как
стучали краем колоды об стол.
Александров зевнул и повернулся к Печерскому. Секунду, а может быть четверть секунды, он видел перед
собой черную дырочку, дуло револьвера.
— Иуда! — закричал Печерский и выстрелил. Затем, рассчитанными движениями, он потушил лампу и
вскочил на подоконник. На секунду его поразила ужасающая тишина в комнате и за стеной, и он спрыгнул вниз,
в темноту, тишину и ночь.
— Ироды. Кто стрелял? — задыхаясь, спросили за стеной. Александров лежал на полу. Никто не ответил.
Тогда сильные удары потрясли стену и дверь сорвалась с петель. Но бывший гвардии полковник Павел
Иванович Александров — умер две минуты назад.
XIII
Был такой час, когда в ночной чайной на Смоленском, можно увидеть выехавшего поутру извозчика,
заночевавшего в Москве крестьянина и продрогшего от сырости вожатого с трамвайной станции. Был белый
день, пять часов утра. Окна чайной выходили во двор и упирались в кирпичную, отсыревшую стену. Кирпич
только розовел, отсвечивая на заре, и в чайной было полутемно. Проститутки, воры, бездомные бродяги и
пьяницы, затем ночные извозчики и сезонники, — маляры, плотники и землекопы схлынули еще засветло. В
чайной было пусто и сыро от сырых опилков и пролитого кипятка. В шесть часов по положению закрывали.
Половой зевал, прикрывая рот кулаком, и поглядывал на часы-ходики, помахивая мокрым, свернутым жгутом,
полотенцем. Два извозчика, крестьянин и вагоновожатый были ему понятны, неинтересны. Непонятен был
только худощавый гражданин в толстовке, бросивший пальто на стул, а фуражку на стол и положивший голову
на руки. Извозчики, не торопясь, допивали первый чайник. Утренняя езда начиналась в девятом часу.
— Пару и четверочку любительской, гражданин, — заказал молодой, обросший рыжим первым пухом,
извозчик.
— Гуляешь на все двадцать? — спросил второй. Он был постарше, в неопределенном возрасте, между
сорока и шестидесятью.
— Много не нагуляешь без почину.
— Без почину. А я вчерась у Трухмальных рупь ни за что отдал. Такой мильтон попался — не дай бог.
— Учить вас надо архаровцев, — назидательно сказал вагоновожатый, — все уши обзвонишь, а вам хоть
бы что…
Разговор оборвался. Извозчикам хотелось продолжать, но говорить собственно было не о чем. Потому
молодой извозчик повернулся к крестьянину и легонько стукнул его в бок.
— Откеда землячек?
— Сергиевские…
И опять не о чем было говорить, но от привычки к вынужденному безделию в ожидании седока, сами
собой явились беззлобные шуточки,
— Богатые вы там черти… Дачники.
— Богатые? — удивился крестьянин.
— Хошь сменяемся. Ты на облучен, а я с твоей бабой лягу.