Шрифт:
Я не любила просто-Дашу за то, что она была ядреная, гладкая, чистая, хохотливая, насмешница, хитрая и нарядная. Все это по какому-то капризу моей души не нравилось мне.
И не любила глухую Дашу за то, что у нее был упрямый выпуклый лоб, испуганные, слишком светлые, выпуклые и неприятно слушающие глаза на сером, стянутом лице с двумя продольными морщинками на лбу над носом и волосы цветом, как мочала в швабре, какие-то сырые и плосковолнистые, главное же — торчащие уши, про которые я знала, что они глохнут от золотухи. Это мне было противно, но притягивало как-то мучительно и неотвязчиво внимание.
И вдруг яркими минутами я любила эту глухую Дашу; это оттого, что теми яркими минутами она вдруг напоминала мне моего осла Руслана, околевшего весною от тоски по своей жене — больной ослице Людмиле.
И вот, когда Даша, нечаянно уставясь на меня глазами и упрямым лбом, внезапно напоминала мне покойного осла, мне вспоминались и вся тоска, и все вопросы пережитые, и я хотела снова выть, несмотря на город, пугалась своего деревенского желания, пугалась сжимавшегося несносною болью сердца и вдруг ненавидела Дашу, кричала ей:
— Уйди, уйди!
И убегала сама.
Я не любила и города — в нем не было земли. Только далеко-далеко, на незастроенной улице, у щелки забора можно было стоять и, не слушаясь понуканий и упреков воспитательницы, глядеть на бедную, серую, кирпичами и мусором запачканную землю, там, там за забором.
И жизни городской нашей не любила. Моего отца утомляла семья. Когда он не лежал целыми днями в своей очень широкой постели, то уезжал куда-то далеко, и мать одна растила моих старших братьев и сестру. Впрочем, я уж и не знала, кто кого растил: они были гораздо старше меня и делали что хотели с собою, и с нею, и с нашей жизнью… Я же была одинока.
И квартиры городской не любила. Она была очень большая и в три стороны длинная, формою, как буква П печатная. Только все три стороны ровные, или серединка даже подлиннее. В серединке и были все «господские» комнаты; на улицу — парадная и спальня матери и сестры, на двор — спальни остальных и кабинеты старших двух братьев. В правой ноге П были кухня и комнаты повара, лакеев и судомойка. В левой ноге — прачечная, комната прачек и просто-Даши, коридор темный, населенный густо тараканами; в его конце, у черного выхода, за занавеской — кровать глухой Даши, а в его начале — дверь в мою учебную и комнату моей гувернантки, к ней прилегавшую.
Две ступеньки вели из полусветлой шкафной вниз в темный наш коридор. Я ступала по нему не иначе, как на носках, боясь раздавить тараканов.
Я глупо, но непобедимо боялась тараканов, и самым загадочным и бесстрашным существом казался мне высокий рыжий морильщик с небольшими мехами в одной руке и жестянкой в другой; он появлялся в нашем печальном коридоре раз в месяц, и каждый его приход приносил мне безжалостно-тщетную надежду на избавление от моих врагов.
Тараканы не исчезали… тараканы, выспавшись сладко от дурмана, просыпались бодрее прежнего, и я, с ужасом, по-прежнему проскакивала несколько шагов, отделявших дверь учебной от ступенек в более светлую шкафную, где я играла между одинокими уроками в «гимнастическую школу» с десятью моими мячиками всех возрастов.
Глухой Даше оказывали мы благодеяние. Я это слышала от просто-Даши и от мамы. Глухую Дашу, в утешение за то, что ее отца забодал насмерть мызный бык, не только обучали и содержали три зимы в школе, но теперь, по окончании ею школьного курса, взяли в господский дом в подгорничные к просто-Даше; обували, одевали и кормили. Лечили золотуху рыбьим жиром.
От Даши невыносимо дурно пахло рыбьим жиром и кисленьким потом.
Мама как-то сказала, что это от слабости Даша потеет, вскоре показала ее нашему домашнему, годовому доктору, самому Федору Ивановичу. Стали после того давать ей пилюли с железом.
Ядреная, красивая просто-Даша убирала спальни в «семейной» части дома. Глухая Даша — наш коридор с прилегающими к нему комнатами. Она же чистила наше платье и ботинки — была нашей горничной. Так все было в порядке, так все и следовало, но все-таки какая-то тревога любви, жалости и ненависти беспокоила меня время от времени, когда я глядела на серое, больное, молчаливо-прислушивающееся лицо нашей прислужницы Даши.
— Эта Даша — старушка, а не девочка! — сказала раз гувернантка, и я запомнила.
И в другой раз:
— Эта Даша упрямая, как осел!
А сестра раз сказала:
— Эта Даша совершенно лишена чувств благородности!
А брат старший:
— Эта Даша пахнет, как мои охотничьи сапоги, когда их смажут ворванью! {29} — и сам добродушно рассмеялся шутке.
Мать же, улыбнувшись извинительно и заступчиво, объясняла:
— Это просто от рыбьего жира.
— И пота, — сердито добавил младший, суровый брат.