Шрифт:
нежным, хрупким и страдающим видом, обладала еще страстностью характера, пламенным воображением и очень сильной волей, что и доказала на деле при
начале своей жизни и при конце ее. Елизавета Богдановна Грановская была
олицетворением спокойной, молчаливо-благодарной и втайне радостной
покорности своей судьбе, устроившей ее положение как жены и как женщины.
Обе они способны были, каждая по-своему и с различными побуждениями, на
очень значительные жертвы и подвиги, если бы то потребовалось. Всегда
окруженные своими московскими приятельницами, они покамест служили в
Соколове тем умеряющим, эстетическим началом, которое сдерживало пиры
друзей, где на шампанское не скупились, в тоне веселой, но далеко не
распущенной беседы.
Я появился среди этого персонала Соколова в конце июня месяца, был
принят им с величайшим радушием, но с оттенком, который бросался в глаза. Как
гость из Петербурга и из ближайшего кружка Белинского я должен был
почувствовать, в среде самых дружеских излияний, ту ноту разногласия, диссонанса, какая уже существовала между двумя отделами западной партии.
Нота эта звучала и в иронических шутках Герцена, и в нервном хохоте Кетчера, и
в полусерьезной физиономии Грановского, которая попеременно разглаживалась
и темнела. Всем необходимо было пропеть противную эту ноту поскорее вслух, чтобы войти опять в простые, откровенные отношения друг к другу. Это и не
замедлило случиться.
В тот же самый день все общество собралось на прогулку в поля,
окружавшие Соколове, на которых, по случаю раннего жнитва, царствовала
теперь муравьиная деятельность. Крестьяне и крестьянки убирали поля в
187
костюмах, почти примитивных, что и дало повод кому-то сделать замечание, что
изо всех женщин одна русская ни перед кем не стыдится и одна, перед которой
также никто и ни за что не стыдится. Этого замечания достаточно было для того, чтобы вызвать ту освежающую бурю, которой все ожидали, Грановский
остановился и необычайно серьезно возразил на шутку. «Надо прибавить,—
сказал он,— что факт этот составляет позор не для русской женщины из народа, а
для тех, кто довел ее до того, и для тех, кто привык относиться к ней цинически.
Большой грех за последнее лежит на нашей русской литературе. Я никак не могу
согласиться, чтобы она хорошо делала, потворствуя косвенно этого рода цинизму
распространением презрительного взгляда на народность». С этого и начался спор
[217].
Я не упомянул, что в числе постоянных гостей Соколова был еще
влиятельный человек кружка — издатель «Московских ведомостей» Евг. Фед.
Корш. По убеждениям своим он принадлежал вполне партии крайних западников, отыскивая вместе с ними основы для мысли и для жизни в философии, истории, следя за теориями социализма, и нисколько не ужасаясь никаких результатов, какие бы могли оказаться на конце этих разысканий; но вместе с тем он не
принимал на веру никаких заманчивых посулов доктрины, откуда бы она ни
исходила, если только мало-мальски приближалась к утопии или обнаруживала
поползновение на произвольный вывод [218]. Он постоянно воевал с идеалами
существования, которых тогда возникало множество. Вообще это был критик
убеждений и верований своего круга, с которым разделял многие из его надежд и
все основные положения. Он стоял постоянно с ногой, занесенной, так сказать, из
своего лагеря в противоположный, охлаждая слишком радужные чаяния или
чересчур сангвинические порывы своих друзей. Обширная начитанность и
поистине замечательная доля меткого и ядовитого остроумия, эффект которого
увеличивался еще от противоположности с недостатком в произношении делали
из Евг. Корша выдающееся лицо круга [219]. Он тотчас понял, что завязавшийся
спор не есть какая-либо решительная битва, изменяющая вконец положение
сторон, а только простое объяснение между ними; поэтому он и ходил свободно
между сторонами, не приставая ни к одной. Иначе принял дело Кетчер, которому
казалось уже необходимостью произвесть себя в адвокаты отсутствующей
петербургской стороны, как еще мало он сам ни разделял всех ее воззрений [220].
Он поднял перчатку Грановского и повел с ним спор о принципах чрезвычайно