Шрифт:
помещик давал все эти обещания, он был в ту минуту искренен. Возвратившись
же на родину, сперва в свои имения, а затем в Москву, он забыл и думать о
горячих словах, прозвеневших некогда так эффектно перед изумленным Марксом, и умер не так давно престарелым, но все еще пылким холостяком в Москве [262].
Немудрено, однако же, что после подобных проделок как у самого Маркса, так и
у многих других сложилось и долгое время длилось убеждение, что на всякого
русского, к ним приходящего, прежде всего должно смотреть как на подосланного
шпиона или как на бессовестного обманщика. А дело между тем гораздо проще
объясняется, хотя от этого и не становится невиннее.
Я воспользовался, однако же, письмом моего пылкого помещика, который, отдавая мне его, находился еще в энтузиастическом настроении, и был принят
Марксом в Брюсселе очень дружелюбно. Маркс находился под влиянием своих
воспоминаний об образце широкой русской натуры, на которую так случайно
наткнулся, и говорил о ней с участием, усматривая в этом новом для него
явлении, как мне показалось, признаки неподдельной мощи русского народного
элемента вообще. Сам Маркс представлял из себя тип человека, сложенного из
энергии, воли и несокрушимого убеждения — тип, крайне замечательный и по
внешности. С густой черной шапкой волос на голове, с волосистыми руками, в
пальто, застегнутом наискось,—он имел, однако же, вид человека, имеющего
214
право и власть требовать уважения, каким бы ни являлся перед вами и что бы ни
делал. Все его движения были угловаты, но смелы и самонадеянны, все приемы
шли наперекор с принятыми обрядами в людских сношениях, но были горды и
как-то презрительны, а резкий голос, звучавший как металл, шел удивительно к
радикальным приговорам над лицами и предметами, которые произносил. Маркс
уже и не говорил иначе, как такими безапелляционными приговорами, над
которыми, впрочем, еще царствовала одна, до боли резкая нота, покрывавшая все, что он говорил. Нота выражала твердое убеждение в своем призвании управлять
умами, законодательствовать над ними и вести их за собой. Предо мной стояла
олицетворенная фигура демократического диктатора, как она могла рисоваться
воображению в часы фантазии. Контраст с недавно покинутыми мною типами на
Руси был наирешительный.
С первого же свидания Маркс пригласил меня на совещание, которое
должно было состояться у него на другой день вечером с портным Вейтлингом, оставившим за собой в Германии довольно большую партию работников.
Совещание назначалось для того, чтобы определить по возможности общий образ
действий между руководителями рабочего движения. Я не замедлил явиться по
приглашению [263].
Портной-агитатор Вейтлинг оказался белокурым, красивым молодым
человеком, в сюртучке щеголеватого покроя, с бородкой, кокетливо
подстриженной, и скорее походил на путешествующего комми, чем на сурового и
озлобленного труженика, какого я предполагал в нем встретить.
Отрекомендовавшись наскоро друг другу и притом с оттенком изысканной
учтивости со стороны Вейтлинга, мы сели за небольшой зеленый столик, на
одном узком конце которого поместился Маркс, взяв карандаш в руки и склонив
свою львиную голову на лист бумаги, между тем как неразлучный его спутник и
сотоварищ по пропаганде, высокий, прямой, по-английски важный и серьезный, Энгельс открывал заседание речью. Он говорил в ней о необходимости между
людьми, посвятившими себя делу преобразования труда, объяснить взаимные
свои воззрения и установить одну общую доктрину, которая могла бы служить
знаменем для всех последователей, не имеющих времени или возможности
заниматься теоретическими вопросами. Энгельс еще не кончил речи, когда
Маркс, подняв голову, обратился прямо к Вейтлингу с вопросом: «Скажите же
нам, Вейтлинг вы, которые так много наделали шума в Германии своими
коммунистическими проповедями и привлекли к себе стольких работников, лишив их мест и куска хлеба, какими основаниями оправдываете вы свою
революционную и социальную деятельность и на чем думаете утвердить ее в
будущем?» Я очень хорошо помню самую форму резкого вопроса, потому что с