Шрифт:
Он сел рядом со мной, крякая по-стариковски, достал кисет; скручивая цигарку, ворчал беззлобно:
— Охо-хо... И чего это все путейцы ходят и ходят... Ноги себе сбивают... А проехали бы на паровозе — и узнали бы, как тебя болтает туда-сюда...
У меня не было никакого желания разговаривать.
Он покосился на меня; долго курил молча, глядя прищуренными от солнца глазами в небо. Потом спросил:
— Новенький?
Я неохотно кивнул в ответ.
— Институт, небось, окончил?
Я опять расщедрился лишь на кивок.
Старик усмехнулся.
Мне стало обидно, но я промолчал.
А он не отставал от меня,— спросил:
— Не коммунист, случаем? Или молод еще?
— Молод,— буркнул я сердито.
Он с улыбкой оглядел меня, но в его глазах уже было любопытство, а не усмешка.
— Молод, а на фронте, небось, успел побывать.
Я снова промолчал.
Тогда старик тщательно загасил цигарку о рельс и тяжело поднялся. Уходя, пробормотал себе под нос задумчиво:
— Ходят и ходят — ноги себе сбивают... Путейцы...
И вдруг меня осенило!
Кто это там вскричал: «Эврика»? Архимед или Пифагор? В истории я был не силен, но что такой возглас в свое время раздался — на это моих познаний хватало... Эврика! Моя нога спасена! Зачем мне без конца шагать по шпалам и через каждую дюжину метров склоняться над рельсами, чтобы проверять их по уровню? Как я не додумался раньше! Ведь паровоз мотается из стороны в сторону, вздрагивает на стыках, а мое дело только записывать номера проплывающих мимо телеграфных столбов и делать пометки!
Я ликовал. Я первый раз за все эти дни был весел. Мне хотелось расцеловать старика-машиниста, написать веселое письмо Ладе, запустить диск за флажок любого рекорда, запеть песню про парня, которому все удается, потому что у него легкая рука.
Я вскочил, сделал несколько шагов, вернулся, похлопал себя по карманам, но папирос не было, потому что на днях меня обуяло очередное желание бросить курить, снова уселся на рельс и решил подождать, когда вернется паровоз. Ждать пришлось долго, но я сейчас никуда не торопился, и прекрасное настроение не покидало меня.
А часа через два я стоял подле машиниста на фартуке паровоза и, как и предполагал, раскачивался вместе с ним, и в моей записной книжке рядом с номерами столбов появлялись галочки, направленные острием вправо или влево, которые обозначали перекос правого или левого рельса, и буква «Т» — первая буква слова «толчок».
Впервые возвращаясь домой засветло, я напевал песню. До чего все-таки было хорошо мое открытие! Около общежития я не удержался и наломал сирени. Я попросил у Насти банку и поставил сирень на стол. Мне хотелось поделиться своей радостью с Ладой. Обрывая губами нежные терпкие лепесточки, я сидел над листом бумаги, задумчиво глядел в темное незашторенное окно. Потом вздрогнул, улыбнулся и начал писать. Когда я перечитал письмо, то удивился, что ничего не рассказал о сегодняшнем дне. Я писал о Насте и ее маленьком Мишке, о первом впечатлении, которое произвел на меня Хохлов, о пожарнике, жующем сало, и даже о черемухе и сирени — обо всем, кроме сегодняшнего открытия. Но я не стал ничего переписывать. Заклеив конверт, я улегся на постель, закинув руки за голову, и поймал себя на том, что не спускаю глаз с засиженной мухами лампочки. Спать не хотелось. В поисках книги я отправился к Насте. Однако, кроме двух старых газет, у нее ничего не оказалось. Я прочитал их, начиная с заголовка и кончая телефонами редакции, и долго еще лежал без сна.
С этого дня работа моя сразу облегчилась. В шесть утра я садился на паровоз, вооружался записной книжкой и карандашом, и через час уже мог заполнить наряды на работу.
Если — случалось — паровоз вел тот самый старик-машинист, я не только не молчал, как тогда, сидя на рельсах, а разговаривал с ним с большим интересом: уже на следующий день, случайно разоткровенничавшись с Настей, я узнал, что он был секретарем партийной организации предприятия; звали его Дьяков... Наш разговор обычно начинался с обсуждения сводки Информбюро. Дьяков разбирался в событиях куда больше моего. Особенно же меня удивляла его осведомленность в биографиях государственных деятелей. Как мне рассказали позже, он, оказывается, собирал библиотеку мемуаров. Другой его страстью были научные открытия; о них он мог говорить без конца.
— Ну, что, путеец,— напоминал он мне иногда, — хорошее открытие сделал? Не надо сейчас ноги сбивать? Как, Николаич? А? Идет сейчас работа?
— Идет.
Работа, действительно, шла. Уже через неделю кассирша выдала мне целую ленту талонов на хлеб, которые я должен был вручить девушкам за перевыполнение норм. И только придя в бригаду, я сообразил, что на днях у меня сбежало девять девчонок из ближайшего колхоза — то ли совсем, то ли на престольный праздник. В общем, на их месте работали новые люди. Дуры- девчонки оставили целое богатство — около восьми килограммов хлеба! Я вспомнил о Насте, о вечно голодном Мишке. Соблазн был велик. Но я в этот же день возвратил талоны бухгалтерше. Удивленно вскинув на меня глаза, она пожала плечами и усмехнулась.
Чувствуя себя героем, я вышел из конторы. Дул влажный холодный ветер, солнце было тусклым. Настин Мишка шлепал босыми ногами по грязной луже. Два седых голубя, переступая красными лапками, клевали рассыпанный овес. Из-за барака выскочил белый петух с жалкими перьями на хвосте и прогнал голубей. На путях, пуская пар, пересвистывались паровозы. Дым их стлался к земле. Я вытащил Мишку из лужи и увел домой. Огрубевшая кожа его руки была вся в цыпках. Он окоченел до того, что лязгал зубами. Я усадил его за стол против себя и напоил сладким горячим чаем. За окном молодой зеленый тополь раскачивался из стороны в сторону. Ветер завивал по дороге пыль. Небо покрылось свинцовыми облаками.